Джон Фаулз - Дэниел Мартин
— Возвращение к реальности. В Рим. — Она опять посмотрела ему прямо в глаза. — После самой нежной из грёз, Дэн.
Его охватило возмущение, в частности и потому, что она могла теперь смотреть ему в глаза так же открыто, как открылась ему этой ночью; это было возмущение человека машиной, которая отказывается работать, хотя он скрупулёзно выполнил все инструкции по её запуску. Он припомнил все свои доводы, все уговоры, словесные и телесные, и вдруг заподозрил — объективных оснований было достаточно, — что имеет дело уже не с психологией, а с патологией, с неизлечимой, доведённой до предела зашоренностью. Она, видимо, ещё до самого акта решила, как поступит: отдастся, чтобы доказать, что не может. Дэн чувствовал, что вот-вот сорвётся, устроит скандал или разрыдается; но ему было ясно, что никакие уговоры больше не помогут. Возможно, она и сделала то, что сделала, чтобы он понял это; и вела себя сейчас так, чтобы это доказать. Мы же взрослые, цивилизованные люди… но Дэн чувствовал, что сейчас ему потребовались бы миллионы лет, чтобы стать взрослым и цивилизованным. Он не отрывал глаз от скатерти.
— Зачем ты ночью говорила мне о Тарквинии?
— Пыталась снова почувствовать к тебе то, что чувствовала тогда. Когда ещё была цельным существом. — Он молчал, и она тихо спросила: — Ты в окно утром смотрел?
— Да.
— Это — как я. Поэтому не могу. Ради тебя.
Он молчал, сдерживаясь. И вдруг взорвался:
— Господи, и ты ещё говорила о словаре отчаяния! — Джейн опустила голову, а он с горечью продолжал: — Вот что знаменует это проклятое кольцо у тебя на пальце. Узы вечного брака с самой собой. Неумирающую любовь к собственным ошибкам.
Из кухни вышел старик с ведром растопки для печи, за ним следовал повар, жестом спросивший, не хотят ли они ещё кофе. Дэн отрицательно мотнул головой, потом одним глотком осушил свою чашку: горькую чашу до дна. Старик и повар подошли к печке, старший араб принялся выгребать золу, молодой стоял и смотрел. Они заговорили по-арабски, похоже, что-то про печь. Дэн и Джейн сидели молча, ожидая, пока те уйдут; Джейн не поднимала головы. Но когда огонь в печи разгорелся, арабы уселись перед ней на деревянных стульях.
Джейн спросила упавшим голосом:
— Выпьешь ещё кофе?
— Нет. Кофе отвратительный.
Она проглотила эту отповедь и опять — тем же упавшим голосом — спросила:
— Можно, мы пойдём погуляем?
Дэн помешкал.
— Может и можно.
— Схожу за пальто.
Он подождал, пока она скрылась в коридоре, и только тогда встал из-за стола; придя к себе, подождал, пока не услышал, что она вернулась в столовую, и пошёл туда же. Ему удалось объяснить двум арабам, указывая на часы у себя на руке, что им следует сказать Лабибу — он и Джейн вернутся через час. Лабиб не появлялся. Они вышли за дверь.
В утреннем свете вдали виднелись финиковые пальмы современного оазиса и несколько плоских крыш, но впечатление было такое, что современный город отступил, отошёл подальше и прячется от древнего собрата. Безжизненность ландшафта ужасала, никакими силами нельзя было бы ни приноровиться к ней, ни ослабить. Время от времени из развалин молча поднималась какая-то птица, похожая на жаворонка, и летела над песками прочь от Дэна и Джейн; больше здесь не было ни одного живого существа. Вернулся ветер, влажный холод пронизывал так же, как накануне, и приходилось шагать очень быстро, чтобы не замёрзнуть. У Дэна было отвердевшее, мрачное лицо, на Джейн он не смотрел. Когда они вышли из гостиницы, она указала в сторону самых массивных развалин.
— Я думаю, это и есть храм Ваала.438
— Пожалуй.
Они направились к храму; Дэн чувствовал, что Джейн хочет заговорить, и уже приготовился резко прервать её на полуслове или возобновить отповедь. Но она, видимо, поняла, что говорить больше не о чем: сама напросилась, придётся терпеть.
По правде говоря, даже в более удачное время их безмолвие вполне соответствовало бы обстановке.
Широкая равнина, руины без конца и края служили неопровержимым комментарием к самим себе и к тому, что пролегло между двумя молчащими. Когда Джейн с Дэном приблизились к квадратному пространству, ограждённому осыпающимися стенами храма, оттуда поднялась стая чёрных птиц; по иронии судьбы, это были тотемные птицы Дэна; здесь, видимо, гнездилась целая их колония; и на этот раз он увидел их такими, как видят их все остальные представители рода человеческого, какими всегда видел их Эдгар Аллан По: сегодня они стали для Дэна не символом свободы и жизнестойкости, а вестниками беды и смерти. Зато у Джейн появился повод нарушить молчание:
— Что это за птицы, Дэн?
— Во́роны.
Его тон запрещал дальнейшие расспросы. Они подошли к храму и вошли внутрь. Храм был массивным, больше напоминал египетские, а не римские храмы, здесь до сих пор витал дух жестокой плотской ереси. Дэн, как только они вошли, дал понять, что ему здесь скучно и неприятно. Стоял, задрав голову, наблюдая за воронами, кружившими над ними; вороны каркали, иногда издавали странные звуки, похожие на стук сухих костей друг о друга, на треск палки, бегущей по прутьям решётки; Джейн отошла и бродила поодаль, на минуту предоставленная самой себе. Он остановился сбоку от входа, укрываясь от ветра, ждал её возвращения.
— Ну, всё?
Она кивнула, и он повернул к выходу, как человек, которого заставили напрасно ждать. Пошли назад, через самый центр древнего города, прошли под триумфальной аркой, вдоль колоннады, мимо унылых пилонов из асуанского гранита, и подошли к театру, на удивление хорошо сохранившемуся, но отчего-то, как и весь этот город, холодному и мёртвому; потом миновали древний форум, пересекли угрюмую равнину: остатки стен, курганы разрушенных зданий; и вот невдалеке — лагерь Диоклетиана.439 В театре и у форума они обменялись несколькими словами — краткими, типично туристскими замечаниями, до боли искусственными и нарочитыми; но здесь ими снова овладело безмолвие.
Они смотрели и не видели того, на что смотрят. Оба понимали это. Путешествие их продлилось слишком долго — на целый роковой день дольше, чем надо; все их былые реальности, все устремления лежали в руинах, как этот город. Их отношения свелись к тому, что представители разных полов никогда не могут ни понять, ни простить друг другу. Теперь они шагали без цели, словно совершая идиотскую оздоровительную прогулку, единственным оправданием которой служило то, что не надо было притворяться перед чужими людьми. Джейн выглядела измождённой и осунувшейся, лицо её стало таким же мрачным, как у Дэна. Он чувствовал, что его надежда на то, что судьба её (и его собственная) может измениться, рухнула, повержена во прах её непримиримостью, утекла в трещину, расколовшую душу и психику Джейн. Они не обладали свободой воли: здесь, в этом злосчастном, Богом забытом месте они вернулись назад, к началу, когда не могли коснуться друг друга, не могли говорить, не могли взглянуть друг другу в глаза; только теперь всё стало ещё хуже.
Даже Пальмира и та стояла между ними, безжалостно отделяя их друг от друга, потому что они смотрели на неё с противоположных точек зрения. Для него она была символом того, во что он превратил свою жизнь; для Джейн — во что жизнь превратила её. Точнее говоря, это был символ того, как он видел свою жизнь в самые тяжкие моменты депрессии и самообвинений; в то время как Джейн усматривала в этом символе, как в своё время в религии, нечто более глубокое, хотя ему это её видение представлялось просто ослиной иррациональностью, чуть ли не снобизмом, слишком похожим на некоторые интеллектуальные формы католицизма.
В глубине души она считала его неисправимо поверхностным, непосвящённым, неспособным достаточно глубоко смотреть на вещи. Он, разумеется, мог использовать пейзажи последних суток как иллюстрацию, как притчу, но они всё равно оставались для него чем-то сугубо внешним, тогда как у неё они жили глубоко внутри… да ещё эти её малопонятные слова о неспособности любить, словно она говорила на невероятном чужом наречии, на здешнем арабском. Скорее всего, где-то в потаённых глубинах её существа, она просто хочет, чтобы так было.
Подстрекаемый уязвлённым самолюбием, Дэн возмущался узостью её видения, узостью кабинетно-интеллектуального видения вообще. В видении этом недостаёт горизонтального пространства, оно сплошь вертикально, ограничено стремлением проникнуть в предполагаемую внутреннюю суть, глубинную тайну — в человеческую душу, в Абсолют… кожный покров и здравый смысл его не интересуют; ему несвойственны самоирония, компромисс, терпимость, уступчивость, будто эти качества не могут быть частью целого, частью истины, оттого что они так нередко встречаются, так всеобщи и необходимы… потому и сводятся всего-навсего к таким эпифеноменам440 более элитной реальности, как минуты физической близости в ночной тьме. Дэн возлагал вину на Энтони и всё, что он в себе воплощал, — на оксфордство… и чувствовал всё возрастающий гнев на Джейн, на её сверхзаумную, сверхусложненную систему ценностей, внутри которой она оказалась замурована. Монастырь — вот что ей нужно. Атмосфера замкнутости, мазохизм, самопогруженность под маской самоотречения, сомнительной ценности мистический брак с изображениями Христа… Он испытывал ко всему этому глубочайшее отвращение.