Дорис Лессинг - Золотая тетрадь
— Очевидно, не надо было, ты же не поехал.
— Снова на арену выходит детерминизм, несмотря на то что ты салютовала чистой случайности пару минут назад.
— Если тебе действительно хочется, чтобы тебя убили, вокруг не менее дюжины революций, во время которых это могут сделать.
— Я не пригоден для той жизни, которая таким вот образом обустроена для нас. Знаешь что, Анна? Я бы отдал все что угодно, чтобы вернуться в те времена, когда слонялся по улицам с бандой таких же, как и я, подростков-идеалистов, веривших в то, что мы можем все изменить. Это — единственное в моей жизни время, когда я был счастлив. Да, хорошо, я знаю, что ты мне скажешь.
Поэтому я промолчала. Он поднял голову, чтобы на меня посмотреть, и добавил:
— Очевидно, мне нужно это от тебя услышать.
Поэтому я сказала:
— Все американские мужчины смотрят в прошлое и страстно желают вернуться в те времена, когда они жили в компании молодых парней, своих ровесников, до того, как на них начали давить, заставляя их добиваться успеха в жизни и жениться. Всякий раз, когда я встречаю очередного американца, я жду минуты, когда его лицо вдруг озарится светом, — это бывает, когда он начинает вспоминать компанию своих дружков.
— Спасибо, — сказал он мрачно. — Это подводит черту под самым сильным чувством моей жизни и ставит точку.
— Это всеобщая беда. Подо всеми нашими самыми сильными чувствами подводится черта, и так — раз за разом. По какой-то неведомой причине все эти чувства неуместны в наше время. Какая моя самая сильная потребность? Жить с одним-единственным мужчиной, любить и все такое. Я просто создана для этого, талант.
Я услышала, что голос мой, как и его голос, сделался мрачным, за минуту до того, как я поднялась и пошла к телефону.
— Что ты делаешь?
Я набрала номер Молли и сказала:
— Я звоню Молли. Она спросит: «Как твой американец?» А я скажу: «У меня с ним роман». Роман — вот правильное слово. Оно всегда мне нравилось, в нем есть таинственность, манерность! Что ж, она мне скажет: «Это не самый разумный из твоих поступков, правда?» Я с ней соглашусь. И это подведет черту. Поставит точку. Я хочу услышать, как она это скажет.
Я стояла и слушала, как телефон звонит в квартире Молли.
— Я рассуждаю теперь о тех пяти годах — когда я любила мужчину, любившего меня. Я говорю — конечно, в то время я была очень наивна. Такой вот жизненный период. Вот и под этим подвели черту. И точка. Я говорю: потом я стала искать мужчин, которые могли бы причинить мне боль. Мне это было нужно. Жизненный период. Точка. Вот и под этим подвели черту.
Телефон продолжал звонить.
— Какое-то время я была коммунисткой. В целом — ошибка. Однако полезный опыт, а это никогда не помешает. Жизненный период. Под этим тоже подвели черту.
У Молли никто не отвечал, и я положила трубку.
— Ей придется это сказать как-нибудь в другой раз.
— Но это не будет правдой, — возразил Савл.
— Вероятно, нет. Я все равно хочу это услышать.
Пауза. Потом:
— Анна, что со мною будет?
Я сказала, слушая, что я скажу, чтобы понять, что я об этом думаю:
— Ты пробьешься через то, в чем ты сейчас находишься. Ты станешь очень мягким, мудрым, добрым человеком, к которому станут приходить люди, когда им надо будет услышать, что они по-хорошему сумасшедшие.
— Господи, Анна!
— Можно подумать, я тебя оскорбила!
— Снова наша старинная подружка — зрелость! Что ж, и этим меня не запугаешь!
— Но спелость плода — это же его самая суть, не так ли?
— Нет, не так!
— Но, бедный мой Савл, тут никто тебе не поможет, ты прямиком идешь к ней, к зрелости. Посмотри на всех этих замечательных людей, наших знакомых, которым сейчас примерно пятьдесят или шестьдесят. Что же, среди них есть такие… замечательные, мудрые, зрелые. Настоящие люди, вот как это называется, люди, излучающие душевное спокойствие и безмятежность. А как они такими стали? Что ж, мы-то знаем, правда? Черт побери, за каждым стоит своя история имеющего отношение к чувствам преступления, ах эти печальные, истекающие кровью трупы, которыми преизобильно устлан путь к зрелости мудрых и безмятежных мужчин и женщин пятидесяти с чем-то лет! Ты просто никогда не станешь мудрым, зрелым и так далее, если ты не был высочайшей пробы каннибалом в течение лет тридцати или же около того.
— Я так и собираюсь оставаться каннибалом. — Он смеялся, но как-то мрачно.
— Э, нет, не выйдет. Я в состоянии распознать кандидата на безмятежность и зрелость среднего возраста за много миль вперед. В тридцать они бьются до полного безумия, они изрыгают из себя огонь, бросают вызов всему и вся и нарезают дерзкие сексуальные виражи на каждом повороте. А я легко могу себе представить уже сейчас, как ты, Савл Грин, живешь, весь такой сильный, одинокий, перебиваешься с воды на хлеб где-нибудь в маленькой квартирке, где нет даже горячей воды, умеренно похлебывая временами доброе старое виски неплохого качества. Да, я тебя вижу, ты снова к тому времени заполнишь до краев ту форму, которая тебе по-настоящему присуща. Ты станешь одним из этих крепких, широкоплечих и солидных мужчин среднего возраста, похожих на потертых плюшевых медведей, с ежиком отливающих золотом волос, начинающих умеренно седеть на висках. Ты даже, вероятно, станешь носить очки. Ты заведешь привычку молчать подолгу, это даже может к тому времени прийти к тебе само собой. Я даже вижу аккуратную, светло-золотистую, умеренно седую бороду. Люди станут говорить: «Знаешь Савла Грина? Вот человек! Какая сила! Какое в нем спокойствие!» Но учти, время от времени кто-то из трупов будет тихонько жалобно блеять — ты меня помнишь?
— Трупы, должен поставить тебя в известность, все до единого — я сам, и если ты этого не понимаешь, то ты не понимаешь ничего.
— О да, я это понимаю, но ведь это удручает совсем не меньше — то, как жертвы всегда так горячо стремятся предоставить свою плоть и кровь.
— Удручает! Анна, людям я иду на пользу. Я их встряхиваю, пробуждаю и направляю на их верный путь.
— Полная чушь. Те люди, которые, ах, так хотят стать жертвами… они — всего лишь сами перестали быть каннибалами, у них для этого кишка тонка, им не хватает беспощадности, чтобы твердо следовать дорогой золотой, ведущей к зрелости или к эдакому извечно мудрому пожатию плечами. Они знают, что они сдались. На деле вот что они говорят: «Я-то сам сдался, но буду счастлив предоставить тебе свою плоть и кровь».
— Хрусть-хрусть-хрусть, — сказал он, его лицо напряглось так, что его светлые брови превратились в жесткую четкую линию поперек лба, а зубы обнажились в злой усмешке.
— Хрусть-хрусть-хрусть, — сказала я.
— А ты, значит, не каннибал?
— Ну почему же. Однако я также раздавала направо и налево и помощь, и утешение. Время от времени. Нет, на святость я не претендую, я собираюсь быть толкателем камней.
— Это что такое?
— Есть черная гигантская гора. Это — людская тупость. Есть люди, которые толкают камни вверх по склону. Стоит им продвинуться немного, как случается война или какая-нибудь неправильная революция и камень катится вниз — но не к самому подножию, он всегда умудряется остановиться на несколько дюймов выше, чем был до этого. А на вершине, между тем, стоят великие люди, их немного. Иногда они смотрят вниз, кивают и говорят: «Прекрасно, толкатели камней по-прежнему исправно исполняют долг. А мы пока тут поразмыслим, какова природа космоса да как мы станем жить, когда в мире больше не останется людей, которые все время боятся, ненавидят, убивают».
— Хм. Что ж, я хочу быть одним из тех великих, стоящих на вершине.
— Но нам обоим не повезло, мы оба — толкатели камней.
И вдруг он подскочил, выпрыгнул из кровати, словно разжалась стальная черная пружина; он стоял передо мной, в глубине глаз пылала ненависть, как будто ее внезапно включили резким поворотом тумблера, он говорил:
— Э, нет, не надо, э, нет, я тут не собираюсь… Я не… Я, Я, Я.
Я подумала: «Ну вот он и вернулся, он снова здесь». Я пошла на кухню, взяла бутылку виски, вернулась, легла на пол и стала пить и слушать. Я лежала на полу, смотрела на узоры золотого света на потолке, слушала неровный стук крупных капель дождя снаружи и чувствовала, как напряжение налагает свои руки на мой живот. Больная Анна была снова здесь. Я, я, я, я, как очередь из автомата, стреляющего бесперебойно. Я слушала вполуха, как будто я сама написала текст этого доклада и теперь его читал кто-то другой. Да, это была я, все мы, все эти «Я. Я. Я». Я — такой-то. Я собираюсь. Я не собираюсь. Я не стану. Я буду. Я хочу. Он метался по комнате как зверь, как говорящее животное, движения его были дики и яростны, заряжены энергией, тяжелой силой, которая выплевывала из него: «Я, Савл, Савл, Я, Я хочу». Его зеленые глаза смотрели очень сосредоточенно, только он ничего не видел перед собой, его рот, как ложка, как лопата, как автомат, выстреливал, выкидывал, выплевывал горячую агрессивную речь, слова — как пули. «Я тебе не дам меня уничтожить. Никому не дам. Я не позволю себя запереть, посадить в клетку, приручить, никто не может мне говорить сиди тихо сиди на месте делай что тебе скажут я вам не… Я говорю, что думаю, я не продамся этому миру». Я чувствовала, как ярость его черной силы меня мощно атакует, каждый мой нерв, я чувствовала, как сводит мышцы в моем животе, как мышцы в моей спине натягиваются словно струны из колючей проволоки, я лежала и держала в руках бутылку скотча, продолжая упорно из нее отхлебывать, ощущая, как алкоголь делает свое дело, все слушая и слушая его… Я осознала, что лежу так уже очень долго, возможно несколько часов, а Савл все продолжает горделиво расхаживать по комнате и кричать. Пару раз я подавала голос, бросала пару слов против потока его речи; казалось, что станок, настроенный механиком на то, чтоб на секунду останавливаться при появлении каких-то посторонних звуков, прекращал на время свою работу, автоматически проверял себя, а рот или, скорее, металлическая прорезь уже была приведена в готовность для извержения следующей очереди Я, Я, Я, Я, Я, Я. Один раз я встала, Савл этого не заметил, ведь он меня практически не видел, разве что в качестве врага, которого он должен был перекричать, поставила Армстронга, отчасти для самой себя, пытаясь, как к союзнику, крепко прижаться к чистой доброй музыке, и я сказала: «Слушай, Савл, слушай». Он слегка нахмурился, брови изогнулись, механически сказал: «А? Что?» Потом — Я, Я, Я, Я, Я, Я, я вам всем покажу с вашей моралью, вашей любовью, вашими законами, Я, Я, Я, Я. Поэтому я сняла с проигрывателя пластинку Армстронга и поставила музыку Савла, холодную и мозговую, отстраненную музыку для мужчин, отрицающих существование безумия и страсти, и на мгновение он замер, потом присел, как будто ему подрезали мышцы ног, он сидел, уронив голову на грудь, закрыв глаза, слушал тихую барабанную очередь Гамильтона, дробь, наполняющую комнату, как только что делали это его слова, потом сказал, своим обычным голосом: