Ханья Янагихара - Маленькая жизнь
– Нам надо вместе пойти позаниматься музыкой, – сказал я ему, смутно представляя, что имею в виду.
Он чуть-чуть улыбнулся.
– Наверное, – сказал он. – Конечно. Обсудим. – Но ничего более решительного не говорил.
После уроков кулинарии мы шли гулять. Если мы были в загородном доме, то шли по тропинке, которую проложил Малкольм: мимо того места в лесу, где мне когда-то пришлось оставить его под деревом в судорогах боли, мимо первой скамьи, мимо второй и третьей. У второй скамьи мы всегда останавливались, садились и отдыхали. Ему не нужен был привал, не так, как это бывало раньше, и шли мы так медленно, что я тоже мог обойтись без отдыха. Но мы всегда церемониально задерживались на этом месте, потому что именно отсюда дом был лучше всего виден, помнишь? Малкольм там срубил несколько деревьев, так что, когда сидишь на скамье, открывается отличный вид на дом, а если выйти на заднее крыльцо дома – сразу видишь скамью. «Какой красивый дом», – говорил я всегда и всегда надеялся, что он понимает, что именно я в это вкладываю: что я горжусь им, горжусь домом, который он построил, и жизнью, которую он построил в этом доме.
Однажды, примерно через месяц после того, как мы все вернулись из Италии, мы сидели на той скамье, и он сказал:
– Как ты думаешь, он был со мной счастлив?
Сказал так тихо, что я думал, мне показалось, но потом он на меня взглянул, и я понял, что нет, не показалось.
– Конечно, – сказал я ему. – Я знаю, что он был счастлив.
Он помотал головой.
– Я столького не делал, – сказал он наконец.
Не знаю, что он имел в виду, но на мое мнение это не повлияло.
– Что бы это ни было, не важно, – сказал я, – я знаю, что он был счастлив с тобой. Он мне говорил. – Тут он посмотрел на меня. – Я знаю, – повторил я. – Я знаю.
(Ты никогда мне этого не говорил, во всяком случае напрямую, но я уверен, что ты меня простишь; уверен, что простишь. Я уверен, что ты бы ждал от меня именно таких слов.)
В другой раз он сказал:
– Доктор Ломан считает, что мне надо тебе всякое рассказывать.
– Что рассказывать? – спросил я, не глядя ему в глаза.
– О том, что я такое, – сказал он, помолчал и поправил себя: – Кто я такой.
– Ну, – сказал я наконец, – я был бы очень рад. Я бы хотел больше знать про тебя.
На это он улыбнулся:
– Это странно звучит, нет? «Больше знать про тебя». Мы с тобой так долго уже друг друга знаем.
Во время таких диалогов мне всегда казалось, что, даже если тут не может быть какой-то одной конкретной верной реплики, неверная реплика все же существует и после нее он больше никогда ничего не скажет, так что я постоянно пытался вычислить, что это за реплика, чтобы ее избежать.
– Это правда, – сказал я. – Но про тебя мне всегда хотелось знать больше.
Он быстро взглянул на меня и снова перевел взгляд на дом.
– Хорошо, – сказал он, – я, может быть, попробую. Может быть, что-нибудь напишу.
– Спасибо, – сказал я. – Когда почувствуешь, что готов.
– Это дело небыстрое, – сказал он.
– Ничего, – сказал я. – Я буду ждать сколько захочешь.
Небыстрое дело – это хорошо, подумал я: это значит, что на протяжении скольких-то лет он будет пытаться понять, что он хочет сказать, и хотя это будут тяжелые, мучительные годы, по крайней мере он будет жить. Вот что я подумал: что я предпочел бы, чтобы он страдал и жил, чем чтобы умер.
Но в результате ему не понадобилось так уж много времени. Дело было в феврале, примерно через год после того, как мы на него насели. Речь шла о том, что, если до мая включительно его вес будет в норме, мы перестанем за ним пристально следить и он сможет не ходить больше к доктору Ломану, если захочет, хотя мы с Энди оба считали, что надо продолжать. Но мы больше не сможем навязывать ему это решение. В то воскресенье мы остались в городе и после урока кулинарии на Грин-стрит (террин из спаржи и артишоков) пошли на нашу традиционную прогулку.
День был студеный, но безветренный, и мы шагали на юг по Грин-стрит, пока она не перешла в Черч-стрит, а потом все дальше и дальше, через Трайбеку, по Уолл-стрит и почти до самой оконечности острова, где мы постояли, глядя на плеск серых речных волн. А потом мы повернули и пошли на север той же дорогой: Тринити-стрит, Черч, Грин. Он был тих весь день, задумчив и молчалив, а я болтал: рассказывал ему про одного мужчину средних лет, с которым познакомился в центре занятости, беженца из Тибета, который был на пару лет старше его; он был врач и рассылал документы, чтобы поступить в какую-нибудь из американских медицинских школ.
– Это вызывает восхищение, – сказал он. – Трудно все начать сначала.
– Трудно, – согласился я. – Но ты тоже начал все сначала, Джуд. Ты тоже вызываешь восхищение. – Он бросил на меня взгляд, потом посмотрел в сторону. – Серьезно, – сказал я. Я вспомнил одну прогулку – это было примерно через год после того, как его выписали из больницы, где он лежал после попытки самоубийства, он был у нас в Труро.
– Я хочу, чтобы ты назвал мне три вещи, в которых, по твоему мнению, тебе нет равных, – сказал я ему, когда мы уселись на песок, и он устало фыркнул, надув щеки.
– Не надо сейчас, Гарольд, – сказал он.
– Пожалуйста, – сказал я. – Три вещи. Три вещи, которые ты делаешь лучше всех, и я от тебя отстану. – Но он думал, думал и так ничего и не мог придумать, и на фоне его молчания я что-то запаниковал.
– Ну три вещи, которые ты делаешь хорошо, – уточнил я. – Три вещи, которые тебе нравятся в себе. – Тут я уже практически умолял его. – Что угодно, – сказал я ему, – что угодно.
– Я высокий, – сказал он наконец. – Ну, так, выше среднего.
– Высокий – это хорошо, – сказал я, хотя и надеялся на что-то другое, что-то более определяющее. Но я приму этот ответ, решил я: и на него-то у него ушло слишком много времени.
– Еще две.
Но он не мог больше ничего придумать. Я видел, что он мучается и краснеет, и в конце концов заговорил о чем-то другом.
А теперь, пока мы шагали через Трайбеку, он походя упомянул, что ему предложили возглавить фирму.
– Господи, – сказал я, – это же потрясающе, Джуд. Господи. Поздравляю.
Он коротко кивнул.
– Но я откажусь, – сказал он, и я застыл, как громом пораженный. После всего, что он отдал чертову «Розен Притчарду», после всех этих часов, всех этих лет – он откажется?
Он посмотрел на меня.
– Я думал, ты обрадуешься, – сказал он, и я помотал головой.
– Нет, – сказал я ему. – Я знаю, какое… какое удовлетворение тебе приносит эта работа. Я не хочу, чтобы ты думал, что я не одобряю того, что ты делаешь, что я не горжусь тобой. – Он ничего не сказал. – Почему ты собираешься отказаться? – спросил я его. – Из тебя получится отличный директор. Ты рожден для этого.
Тут его передернуло – не знаю почему, – и он отвернулся.
– Нет, – сказал он. – Не думаю, что буду хорошим директором. Насколько я понимаю, это и так была спорная идея. А потом… – Он начал и замолчал. Почему-то идти мы тоже перестали, как будто разговор и движение были несовместимы, и так некоторое время простояли на ветру. – А потом, – сказал он, – я решил, что через год-другой уйду из фирмы. – Он взглянул на меня, словно проверял, как я отреагирую, а потом посмотрел наверх, в небо. – Я думал, может, поеду путешествовать, – сказал он, но голос его был сух и безрадостен, как будто его насильно выталкивали в далекую и нежеланную ссылку. – Я бы мог уехать, – сказал он почти про себя. – Есть места, где мне нужно побывать.
Я не знал, что сказать, и продолжал буравить его взглядом.
– Я мог бы поехать с тобой, – прошептал я, и он пришел в себя и посмотрел на меня.
– Да! – сказал он, и это прозвучало так уверенно, что мне стало легче. – Да, ты мог бы поехать со мной. Или вы с Джулией могли бы приезжать и где-то ко мне присоединяться.
Мы двинулись дальше.
– Я вовсе не хочу, чтобы ты без веских причин откладывал свою вторую карьеру, карьеру путешественника, – сказал я, – но мне кажется, тебе стоит как следует подумать о предложении «Розен Притчард». Может быть, возглавишь фирму на несколько лет, а потом валяй на Балеарские острова, или в Мозамбик, или куда ты там хочешь отправиться. – Я знал, что если он примет предложение, то не покончит с собой; чувство ответственности не позволит ему оставить дела незавершенными. – Хорошо? – сказал я ему.
Тогда он улыбнулся своей прежней, яркой, красивой улыбкой.
– Хорошо, Гарольд, – сказал он. – Я обещаю еще подумать.
Мы уже были всего в нескольких кварталах от дома, и я понял, что мы вступаем на Лиспенард-стрит.
– О господи, – сказал я, стараясь использовать по максимуму его хорошее настроение, поддержать нас обоих на плаву. – Вот она, колыбель моих кошмаров: Худшая в Мире Квартира.
И он засмеялся, и мы свернули направо с Черч-стрит и прошли полквартала вниз по Лиспенард, пока не оказались перед вашим старым домом. Я еще сколько-то поворчал про квартиру, про то, какая она была ужасная, преувеличивая и приукрашивая для пущего эффекта, чтобы он посмеялся и поспорил.