Максим Кантор - Учебник рисования
Впрочем, что же говорить все о новом порядке? Права была Лиза, указавшая однажды Павлу на то, что тот слишком много времени отдает размышлениям о таких вопросах, которые подлинного содержания жизни не представляют. Ну, есть, допустим, этот новый порядок — или нет его вовсе — что же, изменится из-за этого природа человеческих чувств? Перестанут люди любить и страдать, умирать и рождаться? Прошлое можно вовсе перечеркнуть неким властным мировым декретом, а оно возьмет да и заявит о себе как раз тогда, когда и не ждешь. Прошлое побеждает всегда. И как это верно — даже если взглянуть на вопрос с обывательской точки зрения, с позиции одной личной судьбы. Поди-ка отмени патриархальные ценности! Все ведь и не отменишь! Глобализация своим чередом, новаторское переустройство мира — это, конечно, важно, но куда прикажете деть так называемые движения чувств — а они все те же, что были у отцов и дедов. Поди-ка прикажи сердцу! Ведь нипочем не прикажешь. Как, скажите на милость, быть с так называемой любовью, с тем томлением и отчаянием, что теснит грудь, разъедает мысли, туманит взгляд?
XIVДни Сыча тянулись однообразной серой чередой: скучный завтрак с женой, телевизионные новости, чтение постылых газет, нудные беседы с коллегами (зависть! зависть! знали бы они, что завидовать уже нечему!), ужин на мещанской кухне (паровые тефтели, чай с баранками). Однажды, раскрыв очередную газету (модные бутики, презентация коллекции прет-а-порте, заявление Михаила Дупеля о новых ценах на энергоносители- одним словом, рутина), он увидел объявление в разделе «культурная хроника». Хорек давал пресс-конференцию! Известие об этом привело Сыча в полное замешательство. Как? То есть как это — дает пресс-конференцию? Понимать как прикажете? Что, он с журналистами будет общаться? Выходит, что так — и не где-нибудь, а в Политехническом музее, там, где некогда выступал молодой Маяковский, где гремели поэты-шестидесятники. Сыч глядел на газетный лист в оцепенении. На каком же, извиняюсь, языке? Нечего и говорить, современное искусство, да что там искусство, общество вообще зашло куда как далеко, но ведь не настолько же. Есть же разумные границы, где-то ведь и остановиться надо. Да сама природа, если подумать, предусмотрела некие барьеры. Бред! Художник, разумеется, кинулся в Политехнический и пробился в задние ряды зала, смешался с журналистами. Действительно, на сцене под софитами и микрофонами на высоком стуле сидел хорек, слева от него Роза Кранц, справа Яша Шайзенштейн. Сновали девицы с минеральной водой, чашечками кофе. Поразил Сыча самый облик хорька. Он, казалось бы, знал это существо, долгие годы был с ним близок, спал в одной постели — и вот, на тебе! Незнакомый, совсем чужой образ — словно впервые увидел его Сыч и был потрясен увиденным. Перед ним сидел совершенно иной хорек — строгий, недоступный, прекрасный. Красивая стрижка, приталенный черный костюм от Ямомото, равнодушный взгляд круглых глаз. Напрасно Сыч пытался поймать этот взгляд, норовя заглянуть через плечо соседа. Если хорек и узнал былого любовника, то виду не подал — ничто не отразилось на его бесстрастном лице. Подведенные тушью глаза равнодушно и надменно озирали зал, маленькая головка грациозно поворачивалась на гибкой шее, пасть с мелкими острыми зубами чуть-чуть приоткрывалась — и кончик розового язычка облизывал тонкие губы. Дурак! — колотилось в мозгу у Сыча, — прохлопал свое счастье! Ведь он же был твой, вы же были родными! — Ты ведь, бывало, засыпал, обнимая его. Что, плохо тебе? Плохо? Поделом! Сиди теперь в заднем ряду, любуйся! Дурак! Ничтожество! Он увидел, как Яша Шайзенштейн украдкой поглаживает хорька по спинке, и недвусмысленный жест этот наполнил сердце Сыча мукой. Он и не представлял себе раньше, что сердце буквально может болеть от любви, а тут острая боль пронзила его. А может быть, померещилось? Нет, куда там, не померещилось: нежной опытной рукой ласкал Шайзенштейн хорька. А тот прогибался в талии, поворачивал к Яше затуманенные страстью глаза. Сердце Сыча переместилось ему под горло, стало трудно дышать. Еще бы, Шайзенштейн, опытный любовник Шайзенштейн, меняющий пассий каждый сезон. Он что, так же может любить, как я любил? Разве у него так же сжимает сердце? Да нет, просто насытить похоть, поставить галочку в своем донжуанском списке. Разве он чувствует хоть что-нибудь? И почему, почему им безразлично то, что творится в душе у него, у Сыча? Неужели можно так равнодушно, осознанно причинять другому боль? Ведь понимают же они, что я — то любил искренне и сильно, не могут они не осознавать, как тошно мне сейчас. Неужели мыслимо, чтобы одно существо было так безжалостно к другому? Разве есть такой закон в этом мире, что разрешает причинять невыносимую боль ближнему?
Конференция меж тем шла полным ходом: журналисты сыпали вопросы, хорек мурлыкал ответы на ухо Розе Кранц, и та переводил а их залу. И ничего необычного в этой процедуре не было: переводят же китайцев, и что с того? Расшифровали же язык дельфинов? Тот факт, что хорек уже давно разбирает человеческую речь, не подлежал сомнению; так неужели странно то, что он вознамерился отвечать? Извольте, отвечает. И особенного здесь нет ничего.
— Вы сменили свой имидж? — спросил Петя Труффальдино.
— Не я, но само время изменилось, — ответил хорек устами Розы Кранц, — раскройте глаза: пора брутальных жестов, экстатических поступков ушла в прошлое. Жизнь в стране налаживается. Кровавая приватизация, рудименты командно- бюрократической системы, сталинизм и его наследство, все это забыто. Страна строит себя заново — свободной, демократичной, радостной. И — что самое важное — страна вошла в цивилизованную семью других народов, чтобы жить по общим законам. Искусство, думается мне, должно идти в ногу с общественным развитием. К чему же эти эксцессы на сцене? Их время миновало.
— Значит ли это, что зрители больше не увидят ваших перформансов?
— Разумеется, увидят, но перформансы станут иными. Декорации станут мягче, музыкальное сопровождение тактичнее. И, что главное, привычного для публики насилия, надругательства над собой я уже не допущу.
— Вы отказываетесь от интимной сферы отношений?
— Поверьте, нет. Интимная близость сохраняет первостепенное значение. Скажу больше, я понимаю, что артист в известном смысле обязан приоткрыть публике альковные тайны. Но — хочу подчеркнуть это особо — есть разница между физической близостью как самоценностью (оставим вакхические разгулы для ночных клубов) и той физической близостью, которая есть логическое продолжение нежности, преданности, доверия.
— Поясните вашу мысль.
— С годами физическое обладание как таковое перестает играть роль катализатора чувств. Напротив того: именно надежность, нежность, тепло — вот что требуется для полноценной близости, — транслируя эту фразу аудитории, Роза Кранц нашла глазами в зале Бориса Кузина и прожгла его взглядом.
— Правильно ли я понимаю, что вы ищете гармонию? Где она, по-вашему?
— Совершенно правильно вы уловили мой дискурс. Ответ же на ваш вопрос прост. Понимание и душевное тепло — вот что формирует гармонию.
— И когда вы найдете понимание и тепло, сможете ли вы воскликнуть: остановись, мгновение, ты прекрасно?
— Полагаю, именно так и случится.
— Вы, я вижу, сменили свой гардероб.
— Да, мягкие линии японских модельеров как нельзя лучше подходят к тому строю чувств, что я стараюсь удержать в своей душе.
— Имейте в виду, московская публика ждет ваших представлений и желает вам счастья — творческого и личного!
— Спасибо. Постараюсь вас не разочаровать.
— Позвольте, — ввязалась в разговор Люся Свистоплясова, въедливая, бестактная особа, — позвольте задать нескромный вопрос.
— Сколько угодно, — повел глазами хорек
В дискурсе нашей беседы легко вычленить гуманистический аспект. Вы подчеркиваете значение нежности, доверия и т. п., то есть чувств — прошу прощения за прямоту — сугубо человеческих, присущих людям. Что, если вас упрекнут в спекуляции чувствами, к которым вы не можете иметь отношения по факту происхождения?
— Я полагаю, термин «гуманизм» следует трактовать шире, нежели свидетельство о роде и виде. Я не отношусь к поклонникам Дарвина. Раз и навсегда заданная биологическая иерархия оскорбительна. Потребность в ласке свойственна всему живому. Перестаньте поливать цветок — и он завянет.
— Как художнику вам должно быть близко понятие прекрасного.
— Безусловно.
— Связываете ли вы красоту и гармонию? Называя вещи своими именами, вы сделали свою личную жизнь — предметом творчества. Как соотносятся, на ваш взгляд, этика и эстетика?
Хорек грациозно потянулся, вытянул длинную шею, сверкнул зубками:
— Полагаю, что это одно и то же. Некрасивым поступком мы называем поступок безнравственный, не так ли? И наоборот: прекрасное, красивое оно, вне всяких сомнений, окажется благородным.