Халед Хоссейни - Бегущий за ветром
— Просто замечательно. — Я говорил совершенно искренне, и мне вдруг захотелось сказать Али, что это я недостоин такого подарка.
Я запрыгнул обратно в седло велосипеда.
— Поблагодари Хасана от моего имени.
Куча даров в углу моей комнаты пополнилась. Только книга очень уж бросалась мне в глаза, и я закопал ее в самый низ.
Уже перед сном я забежал к Бабе и спросил, не попадались ли ему мои часы.
Поутру, сидя в своей комнате, жду, когда Али приберется в кухне после завтрака, сметет крошки, помоет посуду, вытрет стол. Глядя в окно, жду, когда же Али и Хасан отправятся за продуктами на базар. И вот они выходят со двора, толкая перед собой тачку.
Выхватываю из кучи в углу пару конвертов с деньгами и часы и на цыпочках выхожу. У кабинета Бабы останавливаюсь и прислушиваюсь. Отец у себя, договаривается с кем-то по телефону насчет поставки партии ковров на следующей неделе. Спускаюсь вниз по лестнице, прокрадываюсь в домик слуг под локвой и пихаю Хасану под тюфяк свои новые часы и деньги.
Жду еще полчаса, стучусь в отцовский кабинет и говорю заранее обдуманные слова, надеясь, что больше мне уже никогда не придется лгать.
В окно спальни я видел, как вернулись Али и Хасан с тачкой, нагруженной мясом, хлебом, свежими фруктами и овощами. Появился Баба, подошел к Али, они что-то сказали друг другу. Слов я не расслышал. Баба указал на дом, Али кивнул. Баба направился к особняку, Али — к своей хижине.
Какое-то время спустя Баба постучал ко мне в комнату.
— Зайди ко мне в кабинет. Нам надо спокойно сесть и обсудить все это.
Я прошел за отцом в курительную и сел на кожаный диван. Где-то через полчаса перед нами рука об руку предстали Али и Хасан.
Они явно только что плакали, глаза у обоих были красные, опухшие. Неужели это я причинил им страдания? Оказывается, я и на такое способен!
Баба поднялся во весь рост и спросил:
— Значит, это ты украл деньги? Ты украл часы Амира?
— Да, — чуть слышно ответил Хасан. Голос у него был хриплый.
Я покачнулся, как от пощечины. Сердце у меня сжалось, и я чуть было не проговорился. Но тут меня озарило: ведь Хасан жертвует собой ради меня! Если бы он сказал «нет», отец бы ему поверил, все мы прекрасно знали, что Хасан никогда не врет. Объясняться пришлось бы мне, и стало бы ясно, кто подлинный виновник. Баба никогда бы не простил такое. И вот еще что: Хасану все известно. Он знает: я был тогда в том захламленном закоулке, все видел и не вмешался. Он знает, что я предал его, и все-таки старается спасти меня. Я любил его сейчас, любил больше всех на свете. Я твой затаившийся враг, Хасан, я чудовище из озера, я недостоин твоей жертвы, я — лгун, мошенник и вор! Сию минуту я расскажу тебе все… Но где-то на задворках моей души гнездится подленькая радость: скоро все кончится. Еще немножко — и Баба уволит слуг, и жизнь начнется сызнова. Забыть, стереть из памяти, вдохнуть полной грудью, начать все с чистого листа…
И тут Баба произнес:
— Я прощаю тебя.
Я поражен и повержен.
Прощаю? Как же так! Ведь воровство — основа всех прочих грехов. Убийца крадет жизнь, похищает у жены право на мужа, отбирает у детей отца. Лгун отнимает у других право на правду. Жулик забирает право на справедливость. Нет ничего презреннее воровства. Не отцовские ли это слова? Если Баба так легко прощает Хасана, почему он никак не может простить меня за то, что я другой, не такой, как он хотел?
— Мы уходим, ага-сагиб, — медленно проговорил Али.
— Что? — переспросил Баба, побелев как полотно.
— Мы больше не можем жить здесь.
— Но я прощаю его, Али, ты что, не слышал?
— Теперь нам нельзя тут оставаться, ага-сагиб. — Али обнял Хасана за плечи, прижал к себе, как бы пытаясь защитить.
Уж я-то знал, от кого он его защищает. Взгляд старого слуги холоден и неприступен. Значит, Хасан все ему рассказал. Про Асефа с дружками, про воздушного змея и про меня. Странное дело, я даже рад этому, очень уж надоело притворяться.
— Мне плевать на деньги и часы, — воздел руки Баба. — Не понимаю, что это тебе в голову взбрело… и почему «нельзя»?
— Извини, ага-сагиб, наши вещи уже упакованы. Мы все решили.
Отец вскочил с дивана. Лицо у него исказилось от горя.
— Али, разве тебе было у меня плохо? Разве я обидел когда тебя или Хасана? Ты для меня вместо брата и сам это знаешь. Как тебе не стыдно!
— Ага-сагиб, мне сейчас очень нелегко. А от твоих слов только еще тяжелее.
Губы у Али искривились, и только тут я осознал, какая черная беда свалилась на него и на нас всех, если даже на этом каменном, всегда неподвижном лице написана боль. И это я, я всему причиной! Я попытался заглянуть Али в глаза, но он стоял сгорбившись, с низко опущенной головой, и только пальцы теребили рубаху.
— Скажи мне причину! Я должен знать! — В голосе у Бабы появились умоляющие интонации.
В ответ Али не произнес ни слова, как промолчал, когда Хасан признался в краже. Что подвигло его на это, не знаю. Догадываюсь, что это Хасан упросил его не выдавать меня, когда они рыдали вдвоем у себя в домике. Какое чувство достоинства, какое самообладание!
— Ага-сагиб, отвезешь нас на автобусную станцию?
— Я тебе запрещаю! — взревел Баба. — Ты слышишь? Запрещаю!
— Прости, ага-сагиб, но ты не можешь мне ничего запретить. Я у тебя больше не работаю.
— Куда вы поедете? — Голос у отца пресекся.
— В Хазараджат.
— К двоюродному брату?
— Да. Так ты отвезешь нас на автовокзал?
И тут Баба заплакал. Никогда в жизни я не видел его слез. Я даже напугался: взрослый человек — и рыдает. Позор какой.
— Прошу тебя, — проронил еще Баба, но Али уже хромал к двери, и Хасан следовал за ним.
Никогда не забуду, какая боль и мольба звучали в словах отца.
Летом в Кабуле дождь идет редко. Небо чистое и высокое, и солнце горячим утюгом печет шею. Ручейки давно пересохли, рикши поднимают целые тучи пыли. Люди, отчитав в мечети положенные десять ракатов[20] полуденной молитвы и выйдя на улицу, радуются любой тени и ждут не дождутся вечера, который принесет прохладу. Школьники в душном классе зубрят аяты из Корана, выворачивают язык на диковинных арабских словах и тайком ловят мух в кулак под нудное бормотание муллы. Горячий ветер, несущий запах нужника, крутит крошечные смерчи под одинокой баскетбольной корзиной на спортивной площадке.
А вот когда отец отвозил Али и Хасана на автостанцию, лило как из ведра. Грохотал гром, молнии сверкали на серо-стальном небе, плеск воды непривычным эхом отдавался в ушах.
— Я отвезу вас прямо в Бамиан, — предложил Баба, но Али отказался.
Целые потоки сбегали вниз по стеклу, когда я, прижавшись к раме, смотрел в окно на залитый водой двор, по которому ковылял Али, волоча за собой к машине у ворот один-единственный чемодан, заключавший в себе все их пожитки. Хасан тащил на спине перевязанные веревкой тюфяки. Ни одной игрушки он не взял с собой — они так и остались лежать на полу в их домике. У меня своя куча барахла в углу, у Хасана — своя.
Баба захлопнул крышку багажника, открыл дверь машины, нагнулся и сказал что-то Али, который уже сидел сзади. Наверное, это была последняя попытка уговорить старого слугу. Разговор длился и длился, а дождь лил и лил. Наконец Баба выпрямился, и по его сутулой спине я понял, что прежняя жизнь, единственная жизнь, которую я знал, безвозвратно ушла. Отец сел за руль, лучи фар пронзили водяную завесу. Если бы дело происходило в индийском фильме, именно сейчас я должен был бы выбежать во двор, поднимая босыми ногами тучу брызг, и задержать машину, и вытащить Хасана с заднего сиденья под дождь, и сказать ему: «Прости, прости, прости», и пролить слезы раскаяния, и крепко обнять друга. Но жизнь есть жизнь, это вам не кино, тем более индийское. Никуда я не побежал, и не зарыдал, и возле машины не появился. Автомобиль спокойно тронулся с места, свернул за угол и пропал из виду. С ним пропал и тот, для кого мое имя было первым сказанным словом. Мелькнул перед глазами его смутный размытый силуэт и исчез.
Сколько раз мы играли с Хасаном в шарики именно на этом перекрестке!
Стоило мне чуть отодвинуться от окна, и я уже ничего не видел, кроме заливающих стекло струй.
10
Март 1981
Напротив нас сидела молодая женщина в светло-зеленом платье. Голову ее обтягивал черный платок: ночь была зябкая. Всякий раз, когда грузовик подпрыгивал на ухабе или попадал колесом в яму, с уст ее невольно слетали слова молитвы, за каждым толчком неизменно следовало «Бисмилла».[21] Ее муж, плотный человек в мешковатых штанах и голубой чалме, укачивал на сгибе локтя младенца, свободной рукой перебирая четки и беззвучно шевеля губами. Всего на чемоданах в кузове грузовика с брезентовым верхом сидело человек десять-двенадцать. Среди них были и мы с Бабой.