Кен Кизи - Пролетая над гнездом кукушки
— Хо, хо, хо, — говорит он. — Хотелось бы остаться с вами, но я должен торопиться. Очень плотный график, знаете ли. Хо, хо. Должен отправляться…
Черные ребята надвигаются на него с фонариками. Они продержали его с нами шесть лет, прежде чем отпустить на волю — чисто выбритого и тощего, словно шест.
Большая Сестра может устанавливать стенные часы на ту скорость, которая ей нужна, просто поворачивая один из этих дисков в стальной двери; она знает, как поторопить ход вещей, она регулирует скорость, и ее руки вертят диск туда-сюда, словно спицы в колесе. Картинка в оконных экранах постепенно меняется, она показывает сначала утро, потом полдень, потом ночь — пульсирует туда сюда, сменяя день и тьму, и все сделано так, чтобы мы спятили, чтобы следовали этому поддельному времени; страшная мешанина из умывания, завтрака, назначений, обеда, приема лекарств и десять минут ночи, так что ты едва успеваешь закрыть глаза, как лампы в спальне вопят тебе, что пора вставать и снова начинать привычную круговерть, иногда по двадцать раз за час, пока Большая Сестра не увидит, что все уже на пределе и вот-вот сломаются. Тогда она ослабляет хватку, делает тише шаг часовых дисков, словно какого-то ребенка дурачат с помощью проектора, и на экране двигаются картинки со скоростью, в десять раз быстрее нормальной, а его уже не забавляет вся эта дурацкая беготня и жужжание насекомых вместо нормального разговора, и тогда он поворачивает ручку, и все приходит в норму.
Она любит играть со скоростью, особенно в те дни, когда кто-то должен тебя навестить или когда падают цены и показывают негритянское шоу из Портленда, — в такое время, когда хотелось бы задержаться и чтобы оно потянулось подольше. И вот тогда она включает на полную катушку.
Но чаще бывает наоборот — скорость замедляется. Она поворачивает диск так, что он застывает намертво и замораживает солнце на экране, и оно неделями не сдвигается ни на волосок, так что ни листок на дереве, ни былинка не дрогнут в траве на пастбище. Стрелки часов застыли на двух минутах третьего, и она держит их, пока мы не покроемся ржавчиной. Ты сидишь и не можешь пошевелиться, не можешь пройтись или хотя бы двинуться, чтобы снять напряжение, не можешь сглотнуть и не можешь дышать. Единственное, чем ты еще можешь двигать, — это глаза. Только видеть им нечего — одни только окаменевшие Острые по ту сторону комнаты, выжидающие, чья очередь сделать ход в игре. Старый Хроник рядом со мной мертв уже шесть дней, и он гниет и оползает на стуле. А иногда вместо тумана она пускает через вентиляцию прозрачный химический газ, и все отделение застывает, когда он превращается в пластик.
Одному только Господу известно, сколько времени мы так сидим.
Затем она постепенно ослабляет уровень, и это даже еще хуже. Мне легче выносить мертвую неподвижность, чем эту медленную, словно она движется в сиропе, руку Скэнлона по ту сторону комнаты, которой нужно три дня, чтобы положить карту на стол. Мои легкие втягивают этот густой пластиковый воздух, словно ему нужно пройти через игольное ушко. Я пытаюсь пойти в уборную и чувствую себя погребенным под тоннами песка, сжимая свой мочевой пузырь так, что зеленые искры начинают вспыхивать и трещать на моем лбу.
Я напрягаю каждый мускул, каждую кость, чтобы встать со стула и пойти в уборную, я тружусь над этим так упорно, что мои руки и ноги начинают дрожать, а зубы сводит от боли. Я напрягаюсь и напрягаюсь, но все, чего мне удается добиться, — это оторваться, может быть, на четверть сантиметра от кожаного сиденья стула. Так что я падаю назад и сдаюсь и позволяю моче просочиться наружу, а она уже приводит в действие горячую соленую проволочку, идущую вдоль моей ноги, которая включает унизительный сигнал тревоги, сирены, прожектора, и все вокруг начинают вопить и носиться туда-сюда, и большие черные ребята отвешивают пинки направо и налево, разгоняют толпу, пробираясь прямиком ко мне, размахивая отвратительными швабрами, мокрая медная проволока которых потрескивает и блестит, словно от воды с ней приключилось короткое замыкание.
Единственное время, когда мы отдыхаем от контроля, — это туман; когда спускается туман, время перестает что-нибудь значить. Оно растворяется в тумане, как и все остальное. (Сегодня весь день они почти не напускали тумана — во всяком случае, с того момента, как в отделении появился Макмерфи. Могу поспорить, что он взревел бы, словно бык, если бы они подпустили туману.)
Когда ничего не происходит, ты обычно без особого успеха пытаешься бороться с туманом или с контролем времени, но сегодня что-то случилось: сегодня целый день они не пробовали на нас ни одной из этих штук, во всяком случае — после бритья. В этот вечер все как положено. Когда вторая смена заступила на дежурство, часы показывают четыре тридцать — как оно и должно быть. Большая Сестра отпускает черных ребят и в последний раз осматривает отделение. Она вытаскивает из голубого — цвета стали — узла на затылке длинную шляпную булавку, стаскивает белый чепец и аккуратно укладывает его в ящик стола (в этом ящике у нее лежат нафталиновые шарики), а потом обеими руками вонзает булавку обратно в узел.
Через стекло я вижу, как она желает всем доброй ночи. Она вручает маленькой вертлявой сестре с родимым пятном записку; потом ее руки добираются до контрольной панели в стальной двери. Щелкнув, включает громкоговоритель в дневной комнате:
— Доброй ночи, мальчики. Ведите себя хорошо.
И врубает музыку громче, чем обычно. Она протирает изнутри стекла очков; взгляд, полный отвращения, без всяких слов объявляет черному парню, который только что отчитывался перед ней, что ему пора приниматься за уборку. Он так и стоит за стеклом, держа перед собой бумажное полотенце, пока она не закрывает за собой дверь отделения.
Машинерия в стенах, присвистнув, вздыхает и падает до самой низкой отметки.
Теперь до самой ночи нам предстоит есть, принимать душ и, вернувшись, снова сидеть в дневной комнате. Старина Бластик, самый древний из Овощей, ухватился за живот и застонал. Джордж (черные ребята назвали его «там-тарарам») принялся мыть руки в фонтанчике с питьевой водой. Одни Острые сидят и играют в карты, другие пытаются добиться от телевизора хорошего изображения, перетаскивая антенну в поисках лучшего сигнала.
Громкоговорители в потолке все еще выдают музыку. Музыка идет с сестринского поста, где она записывается на длиннющую магнитофонную ленту. Запись мы знаем так хорошо, что ее уже никто и не слышит, кроме новичков вроде Макмерфи. Он к ней еще не привык. Он устроил азартную игру на сигареты, и они объявляют ставки прямо за карточным столом. Надвинул кепку на глаза, а голову откинул назад и выглядывает из-под козырька, чтобы видеть карты. В зубах у него сигарета, и он болтает, словно аукционист на распродаже старья, которого я один раз видел в Дэлз.
— …Вот так, вот так, давай, давай, — говорит он быстро и громко. — Я хочу знать, сосунки, вы ходите или пропускаете. Ходите, говорите? Очень, очень хорошо, мы видим, что парнишка решился сделать ход. Посмотрим, посмотрим. Значит, ты ходишь, и это очень плохо, дама к налету, и они перелезают через стену и уходят вдаль по дороге, поднимаются на холмы и теряют свою ценность. Хожу к тебе, Скэнлон, и хотелось бы мне, чтобы хоть один идиот в этом сумасшедшем доме догадался выключить эту проклятую музыку! Фу-у-х! Неужели эта штука играет день и ночь, а, Хардинг? В жизни своей не слышал такого зашибенного говна.
Хардинг смотрит на него ничего не выражающим взглядом.
— О каком таком шуме вы говорите, мистер Макмерфи?
— Об этом чертовом радио, парень. Оно здесь играет с тех самых пор, как я прибыл сюда сегодня утром. И не надо мне тут парить, будто бы вы его не слышите.
Хардинг поднимает ухо к потолку.
— О да, так называемая музыка. Полагаю, если сосредоточиться, то можно ее услышать, но также можно услышать, как бьется твое сердце, если… сосредоточиться. — Он усмехается, глядя на Макмерфи. — Видите ли, друг мой, это играет запись. Мы редко слушаем радио. Новости о том, что творится в мире, могут иметь отрицательный терапевтический эффект. А эту запись мы слышали такое количество раз, что уже не воспринимаем ее, — так звук водопада становится вскоре не слышен тому, кто живет с ним рядом. Как вы полагаете, если бы вы жили рядом с водопадом, вы долго бы слышали его шум?
(Я до сих пор слышу шум водопадов Колумбии, и всегда буду, всегда буду слышать радостный крик Чарли Медвежьего Живота, ударяющего гарпуном по рыбе, слышать, как плещется рыба в воде, как смеются на берегу голые детишки, как женщины болтают в амбарах… все это было давным-давно.)
— Они что, никогда ее не выключают, как водопад? — озадаченно спрашивает Макмерфи.
— Только когда мы спим, — отвечает Чесвик, — но все остальное время она играет, это правда.