Сергей Алексеев - Рой
Старшие, Иона с Сергеем, последние два года вообще не показываются. Правда, Иона в прошлом году заскочил, когда машину хотел сменять, но стоило Заварзину отказать — уехал и даже не ночевал. И почувствовал Василий Тимофеевич в его разговоре обиду: мол, Тимофей что ни попросит — все ему есть, а остальным ничего. Понятно, дескать, поскребыш, любимчик.
И тогда Зазарзина прорвало. Потом покаялся, но в тот момент не удержался:
— А вы рожайте! Рожайте! И вам дам! Тимке даю, потому что семьища у него! Кормить надо! Ваши бабы не рожать хотят, а жить, как сыр в масле! Королевами ходят, расфуфырились!.. Валя Тимкина, видал, в чем одета? Потому что ребятишки и по хозяйству ломит, две коровы — шутка?
— Да брось ты, батя, — отмахнулся большак. — Тоже мне, борец за рождаемость! Нашел чем стимулировать…
Хлопнул дверью и упылил на своем «Жигуленке».
Сергея Заварзин все в отпуск ждал. В письмах-то обещался приехать, время называл и не ехал. Вместо него вдруг пожаловали сват со сватьей, которых Заварзин и не видывал сроду. Жили они в Новосибирске, оба тоже научные работники, на свадьбу почему-то не приезжали, да и свадьба-то у Сергея была — ни к селу ни к городу. Заварзин приехал с гармонью, думал погулять, поплясать, как раньше бывало, а они вечеринку собрали на какой-то квартире (тогда еще кооператива не было), выставили на стол сыр с чесноком, свеклу с чесноком и селедку с чесноком. Потом еще жареную курицу принесли, одну на всех, и тоже с чесноком. Да бутылку шампанского выставили. Вот тебе и весь свадебный стол. Заварзин на это дело тысячу рублей посылал, а поставили — на десятку. Люди собрались, сидят — стыд и позор перед людьми. К тому же Заварзин чеснок терпеть не мог, и вышло, что на свадьбе ни выпить, ни закусить. Отозвал он Сергея, дал сотню — беги в магазин, хоть что-нибудь купи, неудобно перед гостями. Но сын засмеялся и заверил, что в этом доме так принято. Заварзин плечами пожал: в чужой монастырь со своим уставом не ходят. Сидел в уголке и слушал, о чем люди говорят. А они о женихе с невестой словно забыли, ни разу «горько» не крикнули, все о каких-то людях говорили, какие они хорошие, умные и если надо — всегда помогут. И Сергей тоже сидел и все слушал, только глазами с одного говорящего на другого переводил. Заварзин тосковал, щупал у гармошки пуговички и ждал, когда кончатся разговоры и попросят сыграть. Но его не просили. И вдруг Василию Тимофеевичу стало жаль Сергея. Больно уж непонятная семья была, куда он попал, и люди непривычные. На следующий день, когда остались они вдвоем, Заварзин начал было высказывать свои сомнения, но Сергей попросил его поиграть на гармошке. И он играл, глядя в окно, и игра была печальная, несвадебная…
Чем больше мучил Заварзин свою память, тем сильнее ощущал какую-то неловкость и стыд. В иной момент аж уши горели. За все сразу было стыдно, хотя умом-то понимал, что нет такой причины. Его избили, даже потешались над ним — а стыдно ему. За Ощепкина стыдно, что он видел все и даже пальцем не шевельнул, чтоб помочь, чтоб за яранские избы постоять, за лесопосадки. И что сыновья все больше чужеют, от родного дома отбиваются — опять ему стыдно. Куда ни кинь — везде он, Заварзин, виноват. А, видно, все потому, что жизнь с давних пор и в Стремянке, и в своей семье словно роилась вокруг него, как пчелы роятся вокруг матки. Так бы и дальше всегда казалось Василию Тимофеевичу, не случись этого пожара в Яранке…
Тем временем Катя Белошвейка остановилась недалеко от Яранки, около сосновых лесопосадок, и вышла из машины. Трудовой десант рубил деревья. Мальчики работали увлеченно и даже самозабвенно. Посередине вырубки дымилась и никак не хотела гореть куча сырого сосняка.
— Кто старший? — спросила Катя.
Рыжий не спеша подошел к ней, играя топором и на ходу делая замечания ребятам.
— Ну, я, — сощурился он. — В чем дело?
— А постарше тебя есть кто?
— Учитель в деревне…
— Так, — сказала Катя. — Сейчас вы у меня помотаете сопли на кулак… Кто вчера наших мужиков бил?
Ребята молча подтягивались к ним, переглядывались, вытирали потные лица. Рыжий усмехнулся, справившись с замешательством, и приказал:
— Чего столпились? Всем работать!
— Стоять! — отрезала Катя звонким голосом. — Вы хоть знаете, кого били? Вы своими куриными мозгами соображали — нет?.. Все по тюрьмам пойдете! Наплачутся ваши матери, нахлебаются слез!
Не медля больше, она круто развернулась и пошла на дорогу, села в машину. Десант остался среди вырубки, стоял, опустив руки с топорами, и боялся моргнуть, словно перед объективом фотоаппарата.
А Катя Белошвейка остановилась возле заброшенного яранского клуба, глянула на свежий пепел сгоревшей избы, на черную от копоти печь, торчащую среди пожарища, и направилась к брезентовому навесу. Девочка в белом халатике и таком же колпаке хлопотала около кастрюль на летней печи, а мальчик в очках колол дрова.
— Ага! — сказала Катя громка — Теперь все ясно. Ты одна в этой банде?
— Одна, — вымолвила девочка.
— Значит, из-за тебя сыр-бор? Это они перед тобой турнир устроили и наших мужиков били? А ну, иди сюда!
Она смахнула колпак с головы девочки и ловко схватила за волосы. Девочка завизжала, а мальчик бросил топор и побежал в клуб.
— Тетенька-а! Я не виновата! Они сами…
— Я тебе покажу, как парней баламутить, — приговаривала Катя и таскала ее за волосы. — Ишь ты, стервочка! Это из-за тебя мужиков бьют, из-за тебя избы жгут? Я тебе локоны-то повыдергаю! Я тебе кудельки твои растреплю!
На печи сбежало молоко, дым вырвался из-под навеса. В этот момент из клуба вышел заспанный мужчина и в первое мгновение растерялся. Катя выпустила девочку, мимоходом сбросила крышку с кастрюли и устремилась к мужчине.
— Ты учитель? Ты, подлец, чему детей учишь? Ты что им позволяешь? Ты же их всех под тюрьму подвел! Но ничего, и ты с ними вместе сядешь! Я это устрою! Я тебе такое устрою — наших мужиков навек запомнишь! Жена твоя слезами умоется!
Пока учитель приходил в себя, Катя Белошвейка была уже в своей машине. Он побежал за ней, замахал руками, однако над дорогой вихрилась только пыль и едкая бензиновая гарь. Красный «Москвич» остановился у ворот старика Ощепкина, за которыми с глухим подвывом залаял цепной кобель.
— Эй, дед! — крикнула Катя. — Убери собаку!
Ощепкин вышел из избы, облокотился на калитку. Из сенцев выглянуло настороженное старушечье личико.
— Ты же Егорки Сенникова дочка будешь, — узнал старик. — А Егорки-мельника внучка. Знал, знал я деда твоего…
— Ну-ка, дед, скажи мне, — оборвала Катя, — ты почему такой стал? Ты почему взаперти сидишь, когда деревню жгут и мужиков бьют? Видал, что вчера ночью было?!
— Видать-то видал…
— В свидетели пойдешь! Вместе со своей молодой старухой первым в суд побежишь. Понял?
Старушка испуганно перекрестилась и захлопнула сеночную дверь.
— Ишь ты, Кощей Бессмертный! Нагородил запоров, так думаешь, отсидишься? Моя хата с краю?..
— Дак моя старуха боится, — выдавил Ощепкин. — Непривышно ей эдак жить… Чуть уж не плачет.
— Приехала — пускай привыкает! — отрубила Катя. — Видали — чуть не плачет!.. И поплачет — не беда, полезно. Может, глаза промоет!
Катя села за руль, пронеслась мимо клуба, мимо сгоревшей избы, затем мимо свежих порубок на лесопосадках и, свернув на какую-то зарастающую дорогу, остановилась, огляделась по сторонам, и плечи ее опустились. Она склонилась к баранке и заплакала. Птицы в том месте пели звучно, разноголосо, так, что заглушали все другие звуки…
Заварзин промаялся чуть ли не до вечера. С горем пополам выкачал отобранные из ульев рамки, слил мед во фляги и, липкий, перемазанный, пошел умываться к роднику. Сначала вымыл руки, лицо, но ощущения чистоты не было. Тогда он разделся и залез в яму с водой, куда бежал родник. Обжегся холодом, нырнув с головой, отфыркался и услышал треск мотоцикла. Скоро сквозь траву он заметил Ивана Малышева и закричал:
— Иван! Ваня! Иди сюда!
Иван, озираясь, покрутил головой, подъехал к роднику. Не поздоровавшись, хмуро спросил:
— Ты чего? Холодная, поди…
— Жарко, — пожаловался Василий Тимофеевич. — Ко мне сегодня, как на поминки: идут, идут…
Иван сел в траву, стащив фуражку, вытер ею широкую лысину.
— Ваня, избу-то твою вчера сожгли! — сказал Заварзин и полез из ямы — соскользнул назад, взмутил воду. — На моих глазах сгорела! Запалили и плясали…
— Знаю… — пробубнил Иван и отвернулся.
Заварзин вылез, подрагивая, сел на солнце.
— Жалко избу. Ей бы еще сто лет стоять…
— Ну и хрен с ней! — вдруг рявкнул Малышев. — Спалили и спалили! Жалеть ее… Теперь душа успокоится.
Василий Тимофеевич смотрел, как падает на дно, медленно оседает черная муть под родником. С Иваном они вместе воевали. Брали их в один день, уходили с яранского сборного пункта одной дорогой, а вернулись каждый своей. Заварзин пяти километров не дошел до Берлина, потом протопал через Большой Хинган, побывал в Китае и оттуда прямым ходом в Прибалтику — выковыривать банды националистов из подземных бункеров. Пришел только в сорок шестом — двадцать пятый год наслужился по уши. А Малышев в сорок четвертом, во время прорыва фронта немцами, контуженным попал в плен, а бежал уже из Польши, нашел белорусских партизан, навоевался и нагляделся на оккупацию, был тяжело ранен и угодил на какой-то хутор, к старухе-знахарке. Там его вылечили и женили на старухиной дочери, что была на пятнадцать лет старше Ивана. На свою родину он вернулся лет семь назад, когда Яранка уже пустовала, поэтому Малышев поселился в райцентре, где жили яранские.