Сергей Алексеев - Рой
В это время и подкатила на машине Катя Белошвейка.
— Господи! — простонала она. — Я подумала, врут люди…
Глаза от укуса успели заплыть, распух нос.
— Это пчела, — соврал Заварзин. — Потревожил — и получил.
— Вижу, какая пчела, — Катя села за руль; взвыл стартер. — Хоть бы пятак приложил!
Едва ее «Москвич» скрылся в облаке пыли, с чердака спустился заспанный Артюша, заулыбался разбитыми губами.
— Бать, а что она приезжала?
— Машину ремонтировать, — бросил Заварзин. — Пойди, умойся.
Катя Белошвейка и в самом деле несколько раз притаскивала на буксире «Москвичок», и Заварзин чинил двигатель, менял мост и правил крыло, когда Катин «Москвичок» опрокинулся возле мельницы.
Артюша пожмурился на солнце, сладко потянулся.
— Бать, а давай посватаемся к ней? Жениться хочу-у… Она вон какая вся бе-еленькая, ровно пенка на молоке.
— Осенью, Артемий, и посватаемся, — серьезно сказал Заварзин. — Женятся-то когда? Осенью.
— Осенью мне идти надо, — озабоченно проговорил Артюша. — Осенью жениться не с руки.
Осенью Артюше становилось особенно худо. Он делался молчаливым, вдохновенным, однако гримаса какой-то боли не сходила с его лица. Поначалу Заварзин спрашивал, не заболел ли он, не сводить ли его к фельдшеру, но потом привык. Артюша почти ничего не ел, не пил, и наконец, одевшись в парадную форму, с погонами и петлицами, уходил неведомо куда. Обычно он возвращался уже по снегу, беспогонный, грязный и худой. Скорее всего, он попадал в комендатуру, где с него снимали погоны и отправляли домой. Каждый раз он стирал форму, гладил, пришивал новые, со званием на ступень выше, погоны и на все расспросы отвечал, что был на учениях.
Ранним утром, возвращаясь из Яранки, Заварзин вспоминал и заново переживал не только вчерашний пожар и нелепую схватку возле него. В памяти неожиданным образом всплыл случай, чем-то очень похожий на этот, но такой давний, что теперь не было от него ни жгучей обиды, ни ярой жажды немедленно отомстить. Наоборот, воспоминание отдалось в сердце теплой грустью и даже какой-то радостью, так что приглушило сегодняшнюю ярость и обиду.
В парнях Заварзин был гармонистом, причем играть начал рано, лет в тринадцать, так что к шестнадцати ни одно игрище, ни одна гулянка без него не обходились. От отца досталась ему русская гармонь, привезенная еще из Вятской губернии, с которой ни однорядки, ни хромки тягаться не могли, поэтому молодежь гуртилась возле Василия. А гармонист в Стремянке всегда считался первым парнем, если, конечно, не зазнавался и не ломался, как худая девка. Чаще всего ему доставалась самая красивая невеста, первый стакан на гулянке, да и верховодил среди парней чаще всего гармонист. Иногда стремянские ходили ватагой в Яранку, яранские в свою очередь — к стремянским, и тогда гармонисты обоих сел играли до рассвета. На одном из таких игрищ Василий Заварзин и присмотрел Дарью. Случилось это летом, перед самой войной. Молодежь в Стремянке, словно предчувствуя ее, веселилась как-то азартно, взахлеб; будний ли, праздничный вечер — все равно пляски до утра. Однако вдруг стал пропадать гармонист. Вроде только что был, играл на берегу, говорят, спустился к реке воды попить — и будто в воду канул. Потом уже кто-то видел его бегущим по яранской дороге с гармонью под мышкой.
Два вечера Василий только и погулял с Дарьей, посидел с ней вдвоем за околицей, потом на скамейке у ворот, а на третий Иван Малышев скараулил Заварзина, когда тот возвращался домой, взял за грудки и сказал коротко:
— Увижу с Дарьюшкой — гармонь пополам!
Они были ровесниками, но Иван уже тогда выглядел мужиком: и ростом повыше, и в плечах пошире Василия — молотобойцем в кузнице работал. Заварзин на это сыграл ему «Барыню», помахал фуражечкой и на следующий вечер снова прибежал в Яранку. Он, не скрываясь, пришел на игрище, но Дарьюшки там не нашел. Парни и девки уже расходились по домам. Тогда он направился к ее избе, однако возле клуба из темноты неожиданно появился Иван Малышев. За ним, едва различимые, стояли два парня.
— Говорил же тебе, — сказал Иван и вдруг вырвал из рук гармонь, кинул ее товарищам.
Василий ударил его головой под дых, успел махнуть кулаком и в следующий момент уже был на земле. Потом они сцепились, молотили друг друга наугад, катались, вскакивали, барахтались, и пока рвали рубахи — парни где-то рядом рвали гармонь. Они тянули ее, мучили, однако крепкие хромовые мехи не поддавались. Кто-то из них догадался пробить колом дыру в мехах…
Когда Василий в очередной раз поднялся, чтобы броситься на соперника, тот прихватил товарищей и скрылся в темноте. Василий погрозил кулаком, и наткнулся на половину гармошки. Другой половины, сколько ни искал ее, шаря руками по земле, так и не нашел.
Он бежал в Стремянку, прижимая к груди остатки гармони, плакал от ярости и уже видел, как завтра он соберет своих парней и поведет бить яранских. Всю ночь он не мог уснуть, отмывал в бочке с водой разбитое лицо, прикладывал к синякам обух топора и с жалостью смотрел на разорванную гармонь. С рассветом залез на сеновал, вынул из гармошки медную планку и стал дуть в отверстия, извлекая тихие, печальные звуки.
Наутро все стремянские уже знали про Заварзина и готовились пойти отомстить яранским за гармонь и гармониста. Готовились тихо, чтобы не будоражить старшую часть населения, но весело и азартно. Успокаивали Василия:
— Контрибуцию возьмем водкой и гармонями. Все до одной твои будут! А Ванька Малышев попляшет!
— Я его наголо, наголо остригу! — кричал Барма и щелкал овечьими ножницами. — Три года не точены!
Чем бы тогда все кончилось? Давненько вятские стенка на стенку не сходились, память об этом лишь в разговорах осталась да в шрамах на лицах мужиков. Ярились стремянские, подогревали друг друга и чуяли, что замышляют дело суровое, кровавое. В иную минуту оторопь брала, но пути-то назад уже не было…
Чем бы кончилась та последняя кулачная битва, если бы черные тарелки динамиков в избах вдруг не заговорили густо и разом — война, война! война!!
Поздно вечером того же дня в Стремянку пришла Дарьюшка. Она отыскала Василия и развязала перед ним узел из черного платка, где была вторая половина гармошки — басы и кусок мехов…
Вот так в тот раз война примирила, а что же нынче делать? Ведь и обида не та, и мстить-то вроде некому! Этим парням, что ли? В суд подать, чтобы по закону разобрались и наказали — да ему, депутату, стыдно с пацанами судиться!
А они между тем лесопосадки, рубят, избы жгут.
Но ведь не учили их этому!.. «А почему не учили? — вдруг ухватился Заварзин. — Лес-то рубить, тот, что когда-то ребячьими руками посажен, — разве это не наука? Да еще какая наука!.. Скорее всего, их не учили ценить чужой труд… Не успели научить…»
Отправив Катю Белошвейку, Заварзин все-таки стал качать мед. Пчелы разлетались по всей пасеке, набивались в избушку, где стояла медогонка, поэтому Артюша, как всегда, спрятался на чердаке. Натаскав медовых рамок, Заварзин запустил мотор электростанции, включил медогонку и в работе чуть отошел от грустных размышлений. Но не прошло и часа, как на проселке запылила новая, но уже побитая и помятая «Волга» Гоши Сиротина. Крышу у кабины Гоша срезал автогеном и на зиму привинчивал ее болтами.
— Благодать, благодать, — говорил он. — Крышу снял, обдувает, обдувает.
С детства Гоша носил прозвище Барма и настолько привык к нему, что и сам называл себя Бармой и так же расписывался.
Считали, что ему поразительно везет. Огромная его пасека была запущена, стояла полудикая, неухоженная. Весной он выкидывал ульи из омшаника, ставил их на чурки, на старые магазины, а то и вовсе на крышу; чтобы не возиться с роями, кидал десяток пустых ульев, все лето качал мед, встречал и провожал толпы гостей, гулял с ними; осенью, без всякой подкормки и проверки, пихал пчел в омшаник; если не влезали, оставлял на точке, притрусив сеном, и зиму снова гулял. И ни тебе мора, ни поноса, ни прочей напасти, что случались на других пасеках.
— Пчелы, пчелы у меня — во! — говорил он и показывал вытянутый большой палец. — С ведром летают, с ведром! Они у меня закаленные, я их тренирую, тренирую.
Единственное, что он делал для пасеки, — каждый год распахивал гектара три гари и сеял гречиху. В каком-то леспромхозе он сумел купить старый трелевочный трактор, в колхозе выменял на мед плуг и пахал. Потом брал дедовское лукошко, разувался и сеял.
— Благодать! — радовался он, ступая босыми ногами по черной земле. — Шшикотно, шшикотно-то как!
Всю зиму стаи мелких пичуг, слетаясь со всей округи, расклевывали несжатый урожай.
… Барма подрулил к избе, лихо тормознув у ворот, встал, облокотившись на ветровое стекло.
— Во, разуделали! — закричал он. — Они так нас поодиночке-то всех перехлешшут! Только волю дай, волю! Давай соберемся все да пойдем. У меня ребята есть, ребята шустрые! Натравлю, натравлю — вмиг хари начистят!