Денис Соболев - Четырнадцать сказок о Хайфе
Победа была головокружительной и неправдоподобной. За шесть дней войны Египет и Сирия потеряли больше танков и самолетов, чем Германия под Сталинградом. Сотни тысяч беженцев затопили Южную Сирию и Западную Иорданию; и еще миллион палестинцев оказался под израильским контролем. Страна пребывала в эйфории, радио переливалось голосами победы; Яэль тоже ликовала, и еще плакала, потому что страны, в которой она выросла, больше не существовало. Июнь был жарким, счастливым и чужим. Страх исчез. Через несколько дней Игаль вернулся домой, но в душе у него было пусто. Он увидел перевал Митле, и этот перевал оказался каменной пустыней. На тысячу голосов радио выбрасывало из себя голоса победы, счастье чудесного спасения, избавления от страха и давящего ужаса катастрофы, грохот танков, повторяемые на все голоса крики «храмовая гора в наших руках» — и головокружительное упоение своей неожиданной, не укладывающейся в рамки никакой исторической логики силой. Все вокруг ликовало радостью войны. Яэли стало снова страшно. «Что же теперь будет?» — спросил Игаль, вернувшись. «А зачем же ты тогда пошел служить одноглазому? — спросила она, — что ты знал про него, кроме всех этих отвратительных слухов?» — «Я не знал и этого, — мрачно ответил Игаль, — и не знаю до сих пор. Это сплетни — и грязные сплетни. К тому же он герой и нас спас». — «Герой чего? — сказала она, — и спас от чего? Да и он ли? И кого нас? И почему, почему ты пошел служить одноглазому?»
Несколько дней подряд Игаль молчал, как его отец. Потом подошел к Яэли и спросил: «Что же мы теперь будем делать?» Она вернулась с книгой. «Ты помнишь, кто такой Шмуэль а-Нагид?» — спросила она. «Что-то из школьной программы, — ответил он, — но мы его не читали». — «Он был одним из первых великих ивритских поэтов средневековья, — сказала Яэль, — а еще великим визирем в Гранаде, любимцем эмира и большим полководцем, одержавшим несколько блестящих побед в гражданских войнах». — «И что?» — спросил Игаль, озадаченно. «И его победы, — ответила Яэль, — вероятно, тоже приблизили падение мусульманской части Испании и изгнание евреев». — «И что?» — снова спросил Игаль. «Вот что он писал про наши войны, — сказала она, — юная война похожа на красотку, обладать которой хотел бы каждый. Но проходит время и озлобленной старухой она приносит в дома разрушения и смерть». Игаль кивнул; несмотря на победу столь головокружительную, война на границе продолжалась. А еще через полтора года от инфаркта умер подлинный победитель в этой войне, так и оставшийся в тени, — премьер-министр Леви Эшколь, родившийся под фамилией Школьник в городке Оратов Киевской губернии и так же, как и мать Яэли и Игаля, говоривший с неистребимым идишистским акцентом. Вместо него страною стали править одноглазый и неистовая, одержимая Голда Меир, хоть и родившаяся в Киеве, но повторявшая: «Я палестинка».
Впрочем, еще до этого для Яэли и Игаля многое изменилось. Как-то, стоя у окна, они рассматривали книгу с картинками. «Что же мы теперь будем делать?» — спросил Игаль; Яэль прижалась к нему, подняла руки и обхватила его за шею. И это было снова то же самое тепло невидимых, недостижимых и таинственных тропических островов. Игаль поцеловал ее: сначала в лоб, потом в щеки, наконец, в губы. Они остановились, как-то деловито переглянулись, и Игаль сказал: «Но мы же брат и сестра». Яэль кивнула. «И к тому же близнецы», — добавила она. В их движениях было то мгновенное понимание, которое — как уже давно казалось Яэли — могло возникнуть у нее только с книгой; а простота произошедшего резко контрастировала с ритуальной заученностью тех «отношений», чей край для них уже успела приподнять жизнь, и со сложной неискренностью намерений чьих участников они уже успели столкнуться. Как и раньше, еще до войны, когда они лежали, прижавшись друг к другу и опустив глаза к книге, Яэль снова чувствовала чужую знакомую кожу, но на этот раз, подумала она, она чувствовала ее, как свою. Наверное, именно в силу уверенности в том, что ни у кого из них не могло быть никаких целей, планов и намерений, все произошедшее и материализовалось, и предстало в такой расплетенной обескураживающей наготе. Горячее море загадочных тропических островов, меняющееся движение пиратского брига, белый кит и полет «летучего голландца», ужас высоты той третьей ступеньки трамплина и щемящий восторг падения, слезы радости и прощания, дрожь смертельной тропической лихорадки и жар их тел — все это было странным, неестественным, выдуманным и извращенным. За окном шуршал ветер, постукивая рамой. Они разошлись по комнатам, но потом все равно проснулись вместе, наполненные ликованием, стыдом, раскаянием, изумлением и еще — выплескивающимся через края, бескорыстным и бесцельным счастьем.
Скрывать это новообретенное бытие было сложно. Но еще сложнее им было преодолеть свою зависимость от мнения окружающих: то чуть восторженное дрожание души, которое почти любой человек испытывает, ловя на себе восторженные взгляды, и то падение сердца или всполох агрессии, которые вызывает слово неприязненное или презрительное. Поначалу им казалось, что все, что им нужно, — это просто перестать радоваться и грустить под звуки радио, перестать ждать новостей, как моментов несокрытия истины времени и предчувствия будущего. Впрочем, это далось им относительно легко, особенно Яэли. Они сказали родителям, что хотят пожить отдельно, и в их новой квартире радио просто не было. Но это оказалось только началом. Неожиданно выяснилось, что постепенное избавление от коллективных политических мифов задевает и те слои души, которые все еще страшно ныли и болели. И больше других болела память об ужасе газовых печей; помня о ней, снова и снова хотелось бежать и стрелять в каждого, кто мог хотя бы помыслить повторение подобного. Тем временем телевизор, некогда запрещенный их газетным правителем, не только появился, но и стал быстро приходить в дома. Новости обрели лица и краски; постепенно они начали терять в убедительности, зато прибавили в наглядности. Они больше не требовали памяти, окрашенной болью; все, что нужно было знать, высвечивалось на незамысловатой картинке с объяснениями, а прошлое все быстрее растворялось в небытии. Тогда же начались бунты выходцев из Азии и Африки, назвавших себя «черными пантерами»; потом вспыхнула и отзвенела новая война. В ней уже не было той — еще недавней — эйфории, но было много страха и отчаяния. Смертельно испуганный одноглазый заговорил про «разрушение третьего храма», а похороны затопили страну. Была назначена комиссия по расследованию; «палестинка» Голда ушла в отставку. Через несколько лет Яэль и Игаль во второй раз обнаружили себя в другой стране.
Тем временем про их новую совместную жизнь поползли слухи; им даже стало казаться, что для многих любопытство к чужой жизни перевешивает возбуждение от теленовостей, а их бывшие знакомые при встрече ухмылялись и переглядывались. Особенное любопытство проявили две бывшие девушки Игаля и неудачливый любовник Яэли. Именно тогда они поняли, сколь остро ощущается чужой взгляд — и что им предстоит еще многому научиться, и, главное, научиться ничего не чувствовать под взглядом других. Обнаружив же, как часто чужие слова бьют по точкам, ранимым и болезненным, они составили список тех тем и оценок, в которых им подспудно еще хотелось соответствовать мнению окружающих. Таких тем оказалось неожиданно много; более того, они регулярно, хотя и неожиданно, обнаруживали все новые, а потом честно и скрупулезно заносили в свой список. «Каждую неделю, — сказал Игаль, — мы будем искоренять одну из них. Главное — иметь программу». Для каждого из тех требований окружающего мира, соответствовать которым им все еще было важно, они мысленно выбирали человека, максимально им несимпатичного и в наибольшей степени преданного той или иной системе социальных оценок. Они представляли себе, как он говорит о том, что не соответствует его мифам, как он исходит проклятиями, ненавистью и слюной, как он бледнеет и чернеет при встрече с иным, — пока наконец подспудное желание соответствовать не сменялось у них осознанным отвращением. Они находили утешение и отраду в любви, но это было утешение страстное, запретное, счастливое, головокружительное и самозабвенное. «Только близнецы могут по-настоящему друг друга любить, — сказала как-то Яэль презрительно, — все остальное либо сексуальность, либо семейная жизнь». Так, шаг за шагом, они шли по пути, который казался им дорогой к свободе.
Однако в тот момент, когда им показалось, что они свободны, как никогда — и утратили все те связи с окружающим миром, от которых им еще могло быть больно, — они вдруг поняли, что история быстрее человека; а цепи, которые человек может расковать, легче тех, которыми она опутывает мироздание. Вместе с телевидением в дома пришли картинки далекого изобилия и близкая агония растущего желания. Культ товара и культ секса наполнили страну, не столько вытесняя бравурные военные марши, сколько все больше с ними сливаясь: объединяясь в некое бесформенное, удушающее целое. И еще постепенно то, что в пятидесятые начиналось как устройство родственников, приятелей и партийных товарищей на хорошую работу «по знакомству» — и было высмеяно в многочисленных сатирических опусах «на злобу дня», превратилось в конверты с деньгами, миллионные строительные контракты, подпольные казино и торговлю оружием. Коррупция неожиданно стала фактом, неотделимым от нового понимания существования. Неожиданно оказалось, что хотеть денег превыше всего перестало быть стыдным. Их знакомые, совсем недавно говорившие о равенстве и победах, начали мечтать о виллах. Они сидели в гостиной у Яэли и Игаля и часами перечисляли приметы своей новой богатой жизни. Бывшие школьные товарищи создавали корпорации за счет армейских и партийных связей, а женщины стали расспрашивать своих избранников не о подвигах, а о доходах. Появились поп-звезды, а светящийся экран все больше извергал из себя эти новые, сверкающие образы изобилия, сексуальности и наживы.