Маргарита Меклина - У любви четыре руки
Ему было лет шестьдесят, он был смугл и крупен, его большое тело оказалось великолепно сложенным, Давид не видел прекраснее — Де Гроа будто явился из античных времен, царь Цезарь, любимец богов. Или Сатир — он был очень волосатым. И он так сладко, приторно, опьяняюще пах. Де Гроа обнял Давида и стал медленно расстегивать длинную молнию на его платье — как только она вся разошлась, и спинка платья раскрылась, как два крыла, Давид навсегда вышел из женского образа. Всю жизнь Давид ждал этой встречи, этого осознания, что кто-то равный ему по мастерству и великодушию воздаст ему той же высоты наслаждение, с той же щедростью сердца. И вот, наконец, он не был отдающим всего себя кому-то и при этом — поэтому? — остающимся никем. Они оба, два равных бога, творили божественное. Если бы, думал Давид, когда Цезарь, поднимаясь с постели, благодарно поцеловал его, если бы я встретил его, а не Клауди, семнадцать лет назад, каких бы вершин я достиг, как много сделал, с этой уверенностью в себе, с этим осознанием своей мужской силы! «А не открыть ли нам теперь наши зеркала?» — спросил Де Гроа, и он снова нажал на какую-то тайную кнопку, и плотные шелковые занавеси стали медленно раздвигаться. И Давид и Де Гроа любили друг друга уже на глазах у всех, спали и соединялись, и снова спали, и снова соединялись. «Я не могу опаздывать на работу, — сказал Давид, улыбаясь счастливо, он чувствовал себя таким свежим и бодрым после ночи, которая, казалось бы, должна была отнять силы. — У меня сегодня как раз первый рабочий день». «И где, если это не тайна?» «В баре». «Барменом?» «Пианистом». «Вы шутите, с каких это пор в барах работают пианисты?» «Это такой гей-бар, где днем играет рояль». «Удивительно». Давид стал натягивать вчерашнее платье. «Нет-нет, — остановил его Де Гроа. — Это не ваш стиль. Вот там, выберите себе, что хотите», — и он указал в сторону стенного шкафа. В стенном шкафу была аккуратно развешана одежда разных размеров. Давид выбрал себе джинсы, глубокого морского цвета, — он и выбрал их как раз из-за цвета — и черную футболку. «Вы скромный», — улыбнулся Де Гроа. «Этого достаточно. Спасибо. Дорогой Де Гроа, у меня нет слов, чтобы описать вам, как я благодарен. Я не говорю об этих джинсах сейчас, хотя они великолепны, и я вам за них тоже благодарен… Я имею в виду, спасибо вам за то, что вы дали мне сегодня, этой ночью. Я никогда не чувствовал такого прилива сил, такой свободы, и надежды на счастье. Может быть, когда я был мальчиком, я чувствовал это, что мир открыт для меня, и я все могу, все умею, и вся жизнь впереди. Но потом я потерял себя. Я себя отдавал, но получал взамен недостаточно, и я всего себя отдал, я себя растерял. Вы вернули мне себя, вы вернули мне жизнь. Спасибо вам, мой милый Де Гроа!» Привычное игриво-циничное выражение исчезло с лица графа, и он смотрел на Давида просто и открыто, как ребенок. «Добро пожаловать в нашу страну», — сказал он. «В страну?» «В страну середины жизни. Вы только что получили в нее визу, и готовы пересечь ее волшебную границу. Для вас она открывается очень просто, но если бы нам не посчастливилось с вами встретиться, я боюсь, что вы стали бы пересекать ее в очень опасном месте — в районе пустоты и разочарований, населенном смертельно опасными чудовищами, нашпигованном минами отчаяния, изрытом ямами-ловушками безнадежности и подземными ходами безысходности. Добро пожаловать, мой любимый Давид, добро пожаловать в мой дом и в мою страну Белиз, которая прекрасна и уютна, и будто создана для наслаждения жизнью и телом и любовью. Вы согласны переехать ко мне?» Давиду показалось, что теплый карибский ветер поднял его и пронес через всю комнату в объятия Де Гроа. «Пожалуйста, дайте мне время, чтобы ответить вам. Мне нужно время». «Я понимаю, моя любовь, — сказал Де Гроа. — Вы должны его увидеть, а потом забыть. Так и будет, уверяю вас. Вы должны увидеть его таким, каков он есть на самом деле».
Когда в то утро Давид узнал про самоубийство Клауди, он не почувствовал ни удивления, ни сожаления, ни злости. Просто какой-то случайный мужчина бросился с моста. Он вспомнил, как Клауди кричал ему что-то про миллиардера-фашиста — конечно, это было о Де Гроа. Он спросил у бармена Хейми, который стал ему почти братом за эти последние два года (никогда у Давида не было друга ближе, чем Хейми — они начали как случайные любовники, но закончили дружбой на всю жизнь): «Ты знаешь графа Де Гроа?» Хейми кивнул. «Почему мой бывший называл его фашистом?» Хейми ахнул и вытаращил свои африканские круглые глаза: «А ты не знаешь? Ну, ты даешь! Ты же еврей, у тебя ж вся родня, ты мне говорил, погибла в Аушвице! И ты не почувствовал? Все это знают, а ты даже переспал с ним, а не узнал главного. Он же потому и живет в своем Белизе, что вовсю помогал Гитлеру. Вгрохал в Гитлеровскую армию кучу своих капиталов, лично фюреру чеки посылал, с самим Гитлером встречался, как с родным. Может, даже сосал ему, кто знает? Он даже какой-то родственник Муссолини, этот Де Гроа, не по прямой, а сестра, что ли, вышла за кого-то в семье Муссолини. Он бежал после войны в Южную Америку, туда, куда бывшие фашисты убежали от Нюрнберга, потом перебрался поближе к Штатам, в Центральную. Правда, его лично никто не преследовал, но он боялся мести. Он не наживался на войне, нет, он просто искренне помогал — отдавал безвозмездно. Не из любви, уж точно, а с расчетом, что фашизм остановит коммунизм, и у него не отберут его миллиарды. Но, конечно, подумай, куда могли пойти эти деньги? Даже если Де Гроа давал их Гитлеру, представляя себе танки и самолеты… Куда его огромные суммы могли пойти? Разве он этого не понимал, что на его деньги строились и концлагеря, и газовые камеры в них, на его деньги фашисты в этих концлагерях убивали евреев. Представь, вели голых женщин, потом голых детей, и голых стариков и старух, и голых, может даже прекрасных, как боги, молодых мужчин, и постарше мужчин, тоже прекрасных, как боги? Что, если в этом концлагере был бы я, и ты, и даже сам Де Гроа, как бы в параллельной жизни, понимаешь, как в том кино? Сказал бы он сам тогда, что Де Гроа достоин любви? Как ты думаешь, мой мальчик, достоин ли он твоей любви?» «Хейми, что же мне делать! Я же почти полюбил его… Он зовет меня к себе, предлагает руку и сердце… Что же мне делать? Если я приму его приглашение… Я уже почти влюбился в него… Если бы не Клауди… Тогда я еще любил его, когда мы спали с ним, а сейчас я больше не люблю Клауди… Я очень близко к тому, чтобы полюбить его! И если я его полюблю, если я его по-настоящему полюблю, снова, как с Клауди, это будет последний раз в моей жизни, я это знаю… Если я его полюблю… А может, кроме него, я и никого не смогу полюбить? Ты понимаешь меня? Единственный мужчина, которого я могу полюбить, единственный мужчина, оценивший меня, как никто другой, с которым у меня был самый лучший секс в моей жизни, и он — фашист…»
На следующий день Давид бесследно исчез. Никто не знал, что с ним случилось, где он, жив или мертв. Хейми заявил в полицию, но полиция не стала возбуждать дело, так как, обнаружилось, что все документы, и семейные фотографии, и некоторая одежда, включая те синие-синие джинсы, тоже исчезли, а квартира Давида над мостом и рекой была срочно продана за неразглашаемую сумму неразглашаемому лицу. Уехал он в Белиз к Де Гроа, или в Европу, на родину матери, или переехал вглубь страны, чтобы начать там с белого листа новую жизнь, или, как Клауди… Все десять лет Хейми ждал этого момента — когда дверь его бара открылась с привычным позвякиванием колокольчика, и вот, появился он, его брат и друг, милый Давид. Он очень похорошел — похудел, нарастил мускулатуру, загорел, держался самоуверенно и просто. Они пили ром с кока-колой, им было сладко и весело вдвоем. «Де Гроа подключил всю полицию Белиза и Мексики, а я все равно сбежал. Он в отчаянии, я знаю, у меня есть информаторы в его окружении. Но он стал слишком стар. Боже мой, как изменилось его тело, за какие-то год-два, так быстро. Я даже подозревал СПИД, подключил верных врачей, они проверяли, несколько раз, нет, чист. Просто старость. Он еще сто лет будет жить в своем старом теле. А мне, что, из верности торчать при нем? А у меня есть единственная жизнь, которую я люблю! Это мои лучшие годы жизни, Хейми, сейчас пойдут, потому что мне не нужна любовь! Я выжил, дожил до этой зрелости, какое счастье — мне не нужна любовь!»
Госпожа Браун была профессиональной красавицей — с красотой, разрушенной временем, но сохраненной историей ее большого тела: полнота и сутулость держались на юной стройности ног, всячески ею подчеркиваемой и выставляемой напоказ, что очень многим ее соседям и вообще незнакомым людям, встречающимся ей по дороге в парк, или прогуливающимся со своими детьми и собаками в парке, казалось нелепым, и они принимали госпожу Браун за сумасшедшую и вежливо боялись встретиться с ней взглядом; руки госпожи Браун тоже остались юно длинными и тонкими, и пальцы не огрубели, на них по-прежнему сияли два кольца — две дорогостоящие драгоценности, которыми госпожа Браун все еще обладала, но не потому, что не хотела их продать ради кошек, а просто потому что не могла их снять — эти перстни вросли в перста; голова госпожи Браун держалась гордо на тонкой, но сильной шее, нижняя челюсть с возрастом выдалась вперед и нос обвис, но кожа лица оставалась такой же гладкой и свежей, несмотря на все это курение сигарет; венчало памятник красоты госпожи Браун рыжее облако умело начесанных и налаченных волос.