Георг Мордель - Красный флаг над тюрьмой
Теперь это казалось Мише невероятным, необъяснимым, чем-то, что приключилось не с ним: он знал, слышал, читал о массовых предательствах в СССР и о расправах с предателями. Сегодня чисткой руководил Ежов, завтра его самого "вычистили". Сегодня людей силком тащили в колхозы, с коровами и курами, завтра расстреливали тех, кто, выполняя указания вождей, "обидел" крестьян… а Миша только крепче и нетерпеливее ждал, когда придет Красная Армия.
Он видел и понимал, что те, кого ячейка объединяла именем "пролетарии", были разные, и нищета их была разной: от лени, от неудавшейся судьбы, так же, как и богатство богатых было разным — кто заработал капиталы каторжным трудом, а кто нечестивыми путями, но все равно: все пролетарии были для Миши своими, все буржуи подлежали разорению, выселению и уничтожению, потому что голод и вечная, непреходящая пустота кошелька кричали, заглушая разум, и потому, что посулы сытости и хорошей жизни ярко стояли перед глазами.
И вспомнилась Мише мадам Тевье. Вдова торговца, занимавшегося в Риге экспортом масла. Тевье умер, когда немцы вошли в Австрию. Дело умерло, когда в Европе началась война. Пушки сожрали масло. Мадам продала склад, пустые ящики, стала сдавать комнаты. У нее было пять комнат, в трех поселились молодые еврейские парни, которые питались "кошер" у мадам.
Двое учились в университете, деньги за них присылали родители из Даугавпилса. Миша работал на фабрике Флейшмана, штамповал пуговицы. И на квартиру, и на работу его приняли потому, что он был свой, земляк хозяев, потому что хозяева знали его тетю — верующую, честную еврейку, а также потому, что за Мишу замолвила словечко госпожа Иоселевич. И тем не менее, Миша слушал Москву, таскал в дом Горького и Гладкова и не ходил в синагогу (религия — опиум для народа)…
Мадам быстро распознала чтиво, поняла, кого он слушает по ночам и кого ждет, и укоризненно говорила:
— Мы, евреи, дураки, ой, какие дураки! Евреи делали в России революцию, а что теперь сделали с евреями?
Она плакала, утирала слезы: у нее было много, ой, много родичей и знакомых в России, многие были пламенные коммунисты, не хотели после революции переписываться с проклятыми буржуями, жившими в проклятой буржуазной Латвии, не понявшей прелестей Советской власти и посмевшей с оружием в руках гнать в шею красных.
А теперь мадам Тевье узнавала об арестах и исчезновении одного за другим ее родичей.
— Мойшеле! — говорила мадам Тевье. — Вое тут зех ойф дер велт? Фарвос зайт ир азей мешуге? (Что происходит в мире, почему вы такие сумасшедшие?). Зависть, только зависть, больше ничего нет. Разве может быть страна, где все одинаково живут? Даже твой Ленин ездил в автомобиле, а мы ходили в Петербурге в 1919, когда не было трамваев и никакой еды, мы ходили пешком. Горький жил в шести комнатах, а нас уплотнили — нас было в одной комнате шесть человек, и все чужие. Наш главный начальник в доме кушал белый рис, а нам давали черную кашу, по ложечке. Мне тоже надо было пойти в коммунисты и кричать "Долой самодержавие!" Я тоже хотела кашу и комнату. А потом другие начали бы кричать "Долой!" и отобрали бы у меня паек и комнату…
Я уже много видела в жизни, Мойшеле. Всегда были и будут кто богаче, кто беднее, кто счастливее, кто несчастливее. Так самые несчастные — завистливые! И самые страшные! Человек от зависти делает ужасные подлости!
Теперь, спустя 35 лет, вспоминая мадам Тевье, погибшую в рижском гетто, Миша видел, что она была права. Страшно было ему и больно признаваться; долго уходил он от своей совести, откладывая исповедь, но теперь, перед дорогой в Израиль, чувствуя все нарастающую боль в сердце и боясь, как бы она не оказалась роковой, он не хотел откладывать миг правды. Мадам Тевье была права, тысячу раз права: зависть гнала Мишу в ячейку, и все, кто были вокруг него тогда, кого он знал как коммунистов до прихода Советской власти, все были красными от зависти: зависти к чужим деньгам, чужой обеспеченности, к чужой власти. И эта зависть была самой худшей, потому что начинала с крови.
— Слава богу, я был слишком мал, чтобы меня приняли в партию в 1935! — думал Миша. — Слава богу, в 1940 я был слишком ненадежен, как еврей и бывший певчий еврейского хора, чтобы меня допустили к НКВД. На моих руках нет крови, но кровоточит душа моя, потому что многих я оскорбил и многих не утешил, когда у них отбирали квартиры, мебель, когда ссылали в Сибирь. И слава тебе, Господи, бог Израиля, что так скоро показал ты мне истинное лицо коммунизма и что столько выпало на мою долю оскорблений, антисемитизма, нищеты при Советской власти, что вернулась душа моя к народу моему, и я еду в Израиль.
20
Но он еще никуда не ехал, а лежал на диване в своей комнате и оглядывал стены: синюю, красную и две желтых; диван, на котором лежал, кресло-кровать Тамары, пианино, книжную полку, сделанную им самим из ворованных досок, потому что купить их было просто негде. Посреди комнаты стоял стол, четыре стула, и Миша подумал, что если он вот так сейчас возьмет и умрет, и позовут санитаров, то придется раньше выносить мебель, а потом уж покойника.
— Миша, не спишь?
— Кто там? Ты, дядя Вася?
Дядя Вася не стал дожидаться, что его попросят войти, деликатность дяди Васи так далеко не простиралась. Он открыл дверь, вошел и сел у стола. Круглое, плоское лицо в красных морщинах, больная нога в валенке, здоровая — в ботинке.
— Ну, подлецы! Ну есть же люди! — сказал Вася. — Отказался. Вчера, так просто кипел: "Ты скажи, я возьму! Чтобы никому не отдавал!" А сегодня ему, вишь, дорого. У нас есть одна падла, бухгалтерша, вся в прыщах, наверно начала шептать: "Зачем тебе подержанная, зачем у кого-то, купи в комиссионке, там с гарантией". Я говорю: "Иван Алексеевич! У людей берешь, я знаю у кого, машина новая, только что куплена пять лет, а не работали. У нас в доме горячей воды нет, им невыгодно на газе ведрами кипятить. Стояла машина. Эмаль нигде не побита". А он говорит: "Василий Михайлович! Я в комиссионке смотрел — совсем новая, прошлого года с паспортом, за 68 рублей". Я тогда говорю: "Ну и что? Семь рублей экономишь? Так они в магазин на комиссию, небось, такую выставили, чтобы избавиться. Бракованная, наверно, с завода. Чинили чинили, надоело, вот торг ее и сбагрил в комиссионку. У меня знакомые купили в комиссионке, на Мельничной телевизор за 215, так потом год плакали, пока продали за сто. Телевизор прямо с завода пришел в комиссионку с паспортом и гарантией, а не годился". А он мне говорит: "Василий Михайлович! Что вы так за евреев беспокоитесь? Они в Израиль едут, пусть горят". Вот сволочь!
— Не расстраивайся. Кто-нибудь уж купит.
— Нет, какая сволочь! Совсем новая стиральная машина с цитрифугой? Не знаю, не выговорить, а он нос воротит. Зачем он ко мне приставал с ней, зачем упрашивал? Вот люди есть!…
— Ты смотри, чтоб тебе не было неприятностей из-за нас.
— А ну их к бесу. Что я такого делаю? Соседи ведь, двадцать лет с Аней в одной квартире живем. Что я помочь не могу?
— Ты же знаешь, как на это смотрят.
— Где сказано, что нельзя помогать? Государство разрешает выезжать в Израиль, что я — умнее государства?
— Ты партийный.
— Ну и что? Разве я уезжаю? Если вы так решили, ваше дело. Я бы ни за что не поехал к капиталистам. Ну его, боюсь, кругом хозяева, эксплоатация. Но раз правительство разрешает вам… Что я с вами в политику впускаюсь?
Миша мог бы припомнить дяде Васе, как он не раз и не десять раз пускался в эту самую политику. Как кричал: "У капиталистов рабочему человеку конец!", а Стасик, ухмыляясь, спрашивал: "Ладно. Капиталисты — волки. Но Сашка Гальперин, мой корыш, работал на "ВЕФе" электриком, получал 140, еле тянул, а в Израиле у частника имеет 1500 и купил автомобиль за год и мебель!
Дядя Вася плевался на заграничные изделия: "У них только снаружи красиво, а походив дождь, и все разлезется!" Варвара отбила: "Так почему вы сами в магазине ищете венгерские ботинки? Нате, у нас внизу сколько угодно зонтиков из Одессы, но вы себе купили японский!" "Он складной!" — бурчал дядя Вася. — А почему у нас не делают складных?"
Особую ярость Васи вызывали итальянские фильмы. Само собою, в СССР показывали только те, что критикуют буржуазный строй: "Итальянец в Америке", "Развод по-итальянски", "Господа и дамы". Вася кричал: "Разврат у них! Никакой морали!" Стасик подмигивал: "Ирена с нашего подвала живет, конечно, в Риме? У нас разврата нет, только у нее каждую ночь морячки пьют и спят, один насмерть упился в прошлом году, мертвого увезли в морг. На Бродвее, около Академии Художеств, иностранные бляди гуляют? Вы поезжайте на вокзал, там все окно увешано фотографиями проституток, попавшихся на вокзале!"
— Агрессоры! — проклинал дядя Вася. — Вьетнам жгут, арабов захватили! Негры у них умирают без суда по тюрьмам!
— Если бы я был израильским министром иностранных дел, — говорил Миша, — я бы сказал в ООН: "Мы уйдем с завоеванных территорий, как только Советский Союз уйдет из Выборга, с Курильских островов, из Калининградской области и Львовщины, захваченных в войну".