Георг Мордель - Красный флаг над тюрьмой
Он лежал на диване, смотрел в окно: ветер раскачивал мокрую рябину, с которой не облетели еще все ягоды. Рябина росла под окном во дворе, возле дома, в котором жил карикатурист Кокарс.
— Что стоишь, качаясь, тонкая рябина? Головой склонилась до самого тына… У них во дворе в Якобштадте, который по-латышски называется Екабпилс, возле деревянного домика, который спалили немцы, тоже росла рябина. Тетя Бруха варила из рябины варенье от простуды, а простужались они часто. Домик был худой, угля не хватало, печка дымила. Нищета. А как не быть нищете, если отца убили белые, а мать бежала в Россию и там умерла тифом, а тетя Бруха была всего лишь вязальщицей на спицах, вязала для богатых дам кофты и покрывала. "Богатых"… По Якобштадским понятиям адвокат Иоселевич был "миллионер". В августе 1940 года Миша делал опись на квартире Иоселевича. Три комнаты, рояль, мебель средней руки, — "миллионер". В сравнении с рижскими Фишерами или Шлоссбергами — нищий. Но и те были, в сравнении с Ковенскими или Шауляйскими, богачами, так себе, бедненькие. А те были ничто в сравнении с Ротшильдами или Рокфеллерами. Вся беда в том, что люди видят только то, что перед глазами. И в этом отношении извозчик Перельман был богачом, а балагулле Ханкель — нищий. И Миша был уверен, что это так. А ведь в городишке знали: Перельман работал на износ, ездил по деревням, выбирал лучшую лошадь; его повозка была всегда чистой, ездоков он уважал, накрывал их колени пледом, возил быстро ночью и днем. Перельман ухватывал новое. Как только в Латвии появились такси, он продал лошадь, залез в долги, перебрался в Ригу, купил автомобиль, работал у вокзала. Перельман не гулял, детей себе разрешил только двух. А Ханкель был хасид, любил поесть, выпить, детей у него было восемь, лени же — на десятерых. Так и перебивался с конягой — кожа да ребра. Кто же станет за такую езду платить больше 20 сантимов?
Сам Ханкель был доволен жизнью, не горевал; пил, трезвел, работал, делал очередного ребенка и считал себя счастливым. А детям его было голодно. В школу Янкеле приходил в опорках, подвязанных проволокой. На большой перемене глотал слюни. Потом госпожа адвокатша организовала бутерброды для неимущих, Янкеле не брал "подачку". Он чувствовал себя оскорбленным. В пятом классе Янкеле Ханкель начал слушать по ночам Москву на идиш. Там говорили об эксплуатации и великом братстве пролетариев, о царстве свободного труда.
Янкеле искал, кому поведать о сладостных известиях: самым нищим в классе он видел себя и Мишу. Так началось. Сперва рассказы о жизни в Стране Труда, потом мелом на дверях Иоселевича "Буржуй!", потом собрание на квартире учителя Нохемана.
Нохеман — высокий, сутулый, зеленый от туберкулеза, бегал по комнате, кутая шею в засаленный шарф, сиплым голосом будоражил:
— Иоселевичи кушают мед и пряники, Ханкель — одну картошку! Почему лавочник Мендельсон посылает своих дочерей учиться музыке и платит по три лата за урок, а ты, Комрат, ты учишься на деньги, которые для тебя собирает община, и ты не можешь и помыслить о музыке или французском языке? Богачи Перельман, Иоффе, Рабинович покупают хрусталь и каждое лето едут в Дзинтари, а вы покупаете сахар только на субботу, а зимой по вечерам не жгете лампу, потому что у вас нет денег для керосина? Разве керосин не из земли, которую бог дал всем нам? Почему керосин такой дорогой? Потому что лавочники и перекупщики наживаются на каждом стакане керосина! Они имеют все, мы — ничего!
— Господин Рабинович работает с 12 лет! — робко перебил Миша. — Моя тетя говорит, что он работал, как одержимый, чтоб накопить на сверлильный станок, и что он по вечерам учился и учился, пока не стал уметь починять свет и утюги.
— Рабинович попросту был ловкач! — рассердился Нохеман. — Почему твой дядя не накопил на станок? Почему отец Янкеле не накопил на новую лошадь? Потому что мы, бедные, честные люди, а они, богачи, обманщики!
Это было дешево, неправдой, к тому же, но… ох, как кусало! Как просто и доступно объяснялось все. Богатые — коры и спекулянты, нищие — честные!
И охватывало чувство принадлежности к особой касте (слова он такого тогда не знал, но предчувствовал, что оно должно существовать), к братству избранных, которые имели свою страну обетованную — СССР, и час которых близился.
Учитель Нохеман кричал, закашливаясь до обмороков, отходил и снова кричал:
— Надо уничтожить деньги! Надо уничтожить эксплуатацию! Надо покончить со всем, что мешает жить в равенстве, земля не может продаваться, но главное — это, чтобы не было магазинщиков, спекуляции; кто работает, тот сам и ест!
Муня Борухович, недоучившийся студент Сорбонны, вынужденный вернуться в провинциальную Латвию после банкротства отца, торговца мехом, Муня презрительно басил:
— Троцкизм! Товарищ Сталин разоблачил псевдореволюционные теории об отмирании товарного производства. В Советском Союзе существует рубль, и он служит мерилом контроля!
— Это временно! — захлебывался Нохеман. — Троцкий — ученый. Эмпиризм Сталина разобьется о факты революции!
— Резать буржуев! — требовала Фейгеле Перельман. — Все ваши слова — только слова, революция — это действие!
Спорщики умолкали, глаза их жадно оглядывали роскошный бюст Фейгеле.
Была она курчавой, рыжей, носила платья до колен и шелковые чулки в "сеточку", глаза же были чуждыми для этого тела: узкие, стальные, полные ненависти и холода. Фейгеле приехала в Якобштадт зимой 1935, в лютый мороз прошлась с вокзала с двумя чемоданами в руках до окраины, где жила ее тетя — прачка. В городе говорили, что Фейгу пытали из университета за "политику" и что имела она "незаконного" ребенка от латыша. Мальчишки бегали смотреть на "политическую", она ударила одного, свалила с ног второго сильным, мужским ударом. Интерес к ней возрос, но дистанция тоже увеличилась, никто уже не пытался заглянуть в окна к старой Томер. Камушкам, пославшим ей во след нечто липкое, Фейга издалека тихо сказала:
— Придут красные — зарежу!
Вокруг нее образовалась пустота. Полиция следила за приезжей неусыпно, но почтительно. Она же обводила полицейских, на собрания ячейки приходила тайно, в чужой одежде, с лицом, измазанным сажей. — Резать! — говорила Фейге. — Мой идеал — Дзержинский!
— Блюмкин! — кричал учитель. — Твой идеал — левые эсеры! Революция требует законности!
— Жалко, что ты не доживешь до прихода Красной Армии! — хохотала Фейгеле. — Больных телом нельзя допускать к движению здоровых духом!
— Но я-то доживу! — обещал Муня. — Я погляжу на тебя, когда ты сама заболеешь!
— Товарищи! Товарищи! — просил сапожник Левенсон. — Мы же тут все коммунисты, мы должны быть едины! Проклятые буржуи, у них сговор, а мы все спорим. Мы должны объединяться!
— Ленин говорил: "Прежде, чем объединиться, надо размежеваться!" — отсекал Муня.
— Ленина не тронь! — вопил Нохеман. — Вы предаете Ленина на каждом денежном знаке!
Фейге ухмылялась. Ей виделось, как она отправляет всех их — левых и правых болтунов — в Сибирь, а может быть еще дальше. Ее душа требовала крови и безграничной власти.
Так было каждый раз: крики и перебранка, непонятные слова — ученые, непереведенные, мольбы о единстве и холодная ненасытность в глазах Фейги. И чем непонятнее были слова и неуемнее предвкушение мести, тем больше тянуло Мишу к коммунистам, тем слаще было сознавать свою принадлежность к тем, кто готовит новую жизнь, к тем, кому она будет принадлежать после конца буржуев.
Бывало, ему становилось жалко мадам Иоселевич; старого, сварливого Рабиновича и очень было жалко сутулого Перельмана, он был в синагоге шамесом, а его жена умерла родами этой самой Фейги, дочь же свою единственную пришлось выгнать из дому после романа с гоем. Перельману была уготована смерть, об этом без слов говорили глаза Фейгеле.
Миша шел по улице, заглядывал в магазин Рабиновича и думал: вот придут красные, магазин отдадут детям, каждый получит полную охапку рубашек и штанов. Шел мимо магазина Мандельштама и думал: когда придут наши, все конфеты и весь шоколад раздадут бедным. И когда шел мимо домов, заглядывал в окна. Люди пили чай, читали книги, кто-то слушал радио (по тем временам то была большая редкость), танцевали под патефон, варили варенье, и Миша представлял себе, как в этих квартирах будут жить бедняки после буржуев, и как они, бедняки, танцуют и варят варенье и слушают Москву, и на душе становилось светло и в то же время остро, глубоко пронзала ненависть к буржуям: вышвырнуть их, отобрать добро, сломать все ихнее, и жить, жить на захваченном!
А потом был 1937 год, Испанская война. Муня уехал добровольцем и его убили через месяц в порту Малаги. Учитель Нохеман умер. Ячейкой завладела Фейга. Они тайно читали "Как закалялась сталь" и переправили в СССР приветственное письмо Ежову, истреблявшему контру. Сапожник Левенсон ушел от них: в Туапсе арестовали его дядю, обвинили в шпионаже в пользу Турции и расстреляли без суда и следствия. В Латвию пробирались коммунисты и некоммунисты, беглецы из Советского Союза, они рассказывали ужасы про ЧК и террор. Фейга дрожала от нетерпения разыграть то же в Латвии.