Леонид Бородин - Повесть о любви, подвигах и преступлениях старшины Нефедова
Так вот, однажды утречком, когда вся бригада срезки откосов собралась у путей напротив магазина, продудев, как положено, со станции двинулся и скоро подкатился к тому месту, где собрались «откосники», товарняк, на платформах которого перевозили, как потом выяснилось, катера для амурской рыболовной речной флотилии. Пузатые катера на сто ладов были закреплены тросами, чтоб не елозили по платформам; как положено, всякие перегородки позабиты по пустотам… Свежевыкрашенные — красотища. Кто-то, как потом припоминали, еще сказал завистливо: дескать, нам бы сюда на Байкал парочку таких, мы бы уж о рыбке позаботились… Но кто-то помозговитей глянул на состав — а он уже километров тридцать скорости набрал, — глянул да ахнул: «Мужики, это ж негабарит, а шпарит-то по габаритной пути, а?!» Тут, говорят, все и обмерли, и даже бригадир, путеец из путейцев, — все растерялись. Но один не растерялся, и догадайтесь с трех раз — кто!
Скидывая на ходу телогрейку, старшина Нефедов кинулся к поезду, подловил пролетающую мимо тормозную площадку, хватанулся за подножку, нешибко, умеючи вскарабкался — любой путеец это проделал бы ловчее, даже мы, мальчишки, на такой скорости запросто подкатывались на товарняках, но старшина-то не путеец, да, знать, не в одном уменье дело, а в том, что душа завсегда на подвиг настроена; короче, влез старшина на тормозную площадку и давай крутить тормозное колесо…
Опять же пояснить надо: товарняки составлялись так, что на каждые три-четыре вагона один вагон с тормозной площадкой. Любой состав сопровождали два, а то и три кондуктора. Один или два посередине и один на хвостовом вагоне, где тормозная площадка обязательна. Однако торможения одним вагоном для большого состава недостаточно, вагон просто может идти юзом, сыпать искрами, разбивая на стыках рельсы, потому, закрутив тормозное колесо, старшина забрался на крышу вагона, по крышам пробежал до следующей тормозной площадки и давай там крутить… Тут уже и все остальные работяги замахали руками поездным кондукторам — круговое движение рукой по часовой стрелке означало «стоп!» — и хвостовой кондуктор, сообразив, тоже уже крутил свою баранку, и машинист, почуяв неладное, дал три свистка, что означает остановку, и, прошипев всей тормозной воздушной системой, поезд наконец остановился.
Это было ЧП на всю нашу дорогу. Военных понаехало видимо-невидимо. Как я теперь понимаю, дежурный диспетчер — может, не выспалась (фамилию ее помню — Дорофеева и, кажется, Анна по имени), может, с мужем, путевым бригадиром, поссорилась, да мало ли что могло быть, — только ошиблась она и отправила состав не по той пути. Но это я сейчас так понимаю. А тогда, как лишь стало известно, что не только ее дом заколочен, но и начальника станции, фамилия которого была Панасюк, — всех ночью куда-то увезли, тут каких только слухов и толковищ не было. Этот, который Панасюк, будто бы бандеровский агент оказался и будто бы получили они с Дорофеевой задание «заварить» наглухо двадцать первую тунель, чтоб всю нашу дорогу из строя вывести, на радость американскому империализму, кому уже вся рожа наперекосяк от наших трудовых успехов и достижений. Исчезли вредители из нашей жизни, и никто не вспоминал ни о них, ни о детях ихних…
Между прочим, у негабарита было несколько степеней — первая, вторая, третья. Тот состав, что старшина остановил, как выяснилось, был не самой опасной степени, так что, может, и проскочил бы сквозь тунель. А может, и не проскочил бы…
О старшине нашем не только в «Восточно-Сибирской правде» статья и портрет, но и в «Гудке», который в самой Москве печатается, — тоже заметка на второй полосе, правда, без фотографии.
Старшину и туда приглашают, чтоб о подвиге рассказал, и сюда — нарасхват, а он ноль внимания на всех. С работы придет, свою председательшу в обнимку и по путям прочь от поселка — самая что ни на есть любовь у них наступила по этой первой его гражданской осени. Весь поселок ждал, когда свадьба — гульбища была бы на славу. Но чего-то тянули да тянули. Облюбовали они скалу на двадцать первом километре — небольшая такая скалка в метрах полста над путями, подъем до нее не крутой, а на самой скалке площадочка, будто специально врубленная. Сидят там «обнимшись», путевым обходчикам на любование, и знай воркуют себе о чем-то до сумерек. Эту скалу так Лизаветиной и прозвали. Но людям головная боль — что же это за любовь такая: живут, не поймешь, то ли врозь, то ли вместе; на собрании или где в обществе каждый будто сам по себе и друг к дружке по имени-отчеству, а как от общества отвалили, так тут же и опять в обнимку; пацан председательши вечно на шее старшины висит, а зовет его дядей.
Кое-кто пытался к Кольке подъезжать сподтишком: дескать, мамка твоя со старшиной докель по путям гулять будет? Колька распахивался кареглазием и отвечал честно, как понимал: «Дружат они, вот, и всю жись дружить будут. завидно, да?»
Многим, наверное, еще как завидно было. Сколько девок своего не отгуляли, сколько выскочили, абы выскочить, а которые вдовые да молодые еще, им каково на чужое счастье смотреть! Только, видно, были наши девки и вдовы особой породы, умели недоброту подколодную узелком перетягивать на отсых…
Тот, кто загодя человеческую жизнь по табелям расписывает, у него, знать, на каждого такие примочки приготовлены, что только ахать успевай. Негаданно у старшины с председательшей дружок объявился. И кто бы вы думали? Да японский шпион, тот самый, который воды байкальской боялся, веником не парился, а терся, как малышня да девки, вехотками. Оказывается, он тоже демобилизовался, остался в Слюдянке, а к нам сперва за орехом прикатил, хотя сезон уже заканчивался. Наколотил не больше пяти котелков — остатки подбирал, — заночевал у старшины. Ему как раз отдали дом той самой «бандеровки» Дорофеевой, что с негабаритом облажалась. Видно, гульнули они там вдвоем по полной, потому что соседи еще средь ночи слышали матюги бывшего капитана. Не в пример нашим мужикам, которые, по крайней мере, при детях не ругались, был шпион Свирский страшным матерщинником. При народе иногда начнет что-нибудь говорить и вдруг замрет с открытым ртом — это потому, что не может скоро матерное слово нормальным заменить, пока кумекает, его уже и обговорят, и он с носом остается. Но вообще, когда форму скинул, неплохим и даже забавным мужиком обернулся: низенький, толстенький, голова круглая, о трех волосиночках, уши врастопырь — рядом со старшиной совсем чудилой смотрелся. А к старшине зачастил по субботам, говорил, что дома у него лахудра, которая его поедом ест за то, что в майоры не выбился. Однажды, когда в воскресенье на «мотаню» провожали его старшина с председательшей, с подножки вагона крикнул и кулаком старшине пригрозил: «Если после октябрьских не поженитесь, разведусь со своей лахудрой и заберу Лизавету! Так и знай!» Смехота! Японский шпион — и Лизавета. На остановке весь народ гоготал. Но народ тоже не понимал, почему они не женятся, и была в том для всех большая загадка.
8
Зима в этом году выпала не вприпомин морозная. Байкал в ноябре отштормил и уже десятого декабря встал. То есть замерз. Говорили — к войне. Говорили, конечно, так, на всякий случай, по принципу: плохое всегда надо иметь в виду, а как оно не случится, тут тебе и радость, если никаких других не предвидится. Или опять же Байкал рано встал — картошка не уродится. И никакая это не примета. Так, на всякий случай. Уродилась картошка — чудо. Не уродилась — чудо в том, что предсказывали, тоже какая-никакая радость. Вот и получалось, что человек как бы сам творец своих радостей. Чего проще!
Как-то уже перед самым Новым годом, рано, еще совсем по темноте, Нефедов обстучался в полуразбитую ставню к Лизавете. Пред тем случилась меж ними размолвка, и почти неделю не встречались. А тут вдруг стучал и тарабанил, словно только что вышел и забыл что-то.
— Лиза! — кричал. — Подъем! Буди Кольку!
Сквозь разрисованное морозом окно Лизавета ничего не могла рассмотреть и, кроме стука, ничего услышать, потому, накинув на рубашку тулуп, а на ноги катанки, выскочила в сени, но наружную дверь открывать не стала.
— Кто там? Чего надо?
— Лизавета! — кричал теперь уже у двери Нефедов. — Собирайтесь с Колькой, пойдем высокий «пилот» смотреть. Я же тебе обещал! Помнишь? Сегодня «пилот» на двухсотой отметке. Сплошное кино будет! Через час подходите к шагуриной будке, я там вас встречу!
И не переспросил, поняла ли, согласна ли. «Подходите, встречу» — и все тут. Вот такой он, милый Александр Демьяныч. За неделю, что не встречались, истосковалась Лизавета, исплакалась, втайне от Кольки, конечно. Колька тоже всю неделю бука букой. На мать дулся, потому что всегда она виновата, вечно чего-то придумывает, а потом хнычет и думает, что никто не видит, как она хнычет…
Старшина Нефедов, меж тем, враз упав с высоты гарнизонной площадки и превратившись в один миг в обычного человека, в обычности прозябал не долго. Свершив свой великий подвиг с негабаритным поездом, прославившись на всю страну, духом воспрял и потребовал от своего нового, теперь железнодорожного, начальства, чтоб его немедленно обучили на взрывника, потому как махать кайлой, лопатой да катать тачку — это всякий может. Но начальство имело свои виды на Александра Демьяныча, подрывному делу его вроде бы и начали обучать, и на скалы пустили раньше положенного, и оклад положили взрывниковый, только однажды, когда надо было уже ехать в Слюдянку и техминимум сдавать по обращению со взрывчатыми веществами, вызвали в контору и сказали: а не в самый ли раз будет товарищу Нефедову бригадирство, поскольку, во-первых, прежний бригадир по причине страдания ногами — болезнь на ходьбу — уже не поспевает за делами, а во-вторых, не видит начальство другого человека, кроме товарища Нефедова, в роли начальника над бригадой срезки откосов, главнейшей бригадой во всей путейской службе. Для порядку покуражившись, Александр Демьяныч дал согласие на должность, потому что правильно знал неограниченность своих способностей к руководству над людьми.