Жозана Дюранто - Индийская красавица
Связанные нежным согласием, никогда не расстававшиеся, мать и дочь создали свой мир, который ни в ком почти не нуждался. Их не удивляло, что одна читает мысли другой. Случалось, после долгого молчания мать или дочь отвечала, не колеблясь, на вопрос, не заданный вслух. Иногда они забавлялись не этой циркуляцией мысли, не этим обменом, который был для них естественным и не требовал усилий, но удивлением других, когда тем доводилось изредка присутствовать при этих, казавшихся им странными, проявлениях. Жермена, вероятно подавлявшая в себе жажду взбунтоваться, чувствовала, что ей достанет терпения и сил, чтобы оградить этот маленький рай взаимопонимания, такой невинный и такой драгоценный.
Настал, однако, день, когда, выйдя из дому, на этот раз без дочери, она вдруг оскорбилась, увидев снова даму в черном, которая стояла за каштаном. В тот день, неведомо почему, она проявила решительность — бросилась прямо к фантому и потребовала объяснений.
Маргерит была к этому еще не готова, поскольку, при всей своей бдительности, еще не собрала — по вполне понятным причинам — достаточных доказательств недостойного поведения снохи. Она тем не менее сохранила спокойствие и пошла ва-банк: «Не кричите, деточка, не привлекайте к нам всеобщего внимания. Я ничего не скажу Жану. Соберите просто свои чемоданы и уезжайте. Вы вернете мне моего сына и мою внучку, большего от вас не потребуют».
Жермена расхохоталась и пошла прочь: гром литавр вернул ей здоровье.
Ничто не действует так благотворно на рассудок, потерявшийся от недоумения, как обнаружение сокровенной сути ситуации, поистине абсурдной. Все стало ясно, значит — все наладится. Жермена продиктовала свою волю: она больше никогда не увидит Маргерит ни под каштанами, ни в каком-либо другом месте. На этом условии она готова часто отпускать к той ребенка, которому есть много чему от нее научиться.
Маргерит весьма уважала людей волевых. Прямо сидящая шляпка исчезла с проспекта, обсаженного каштанами, и какие бы то ни было враждебные ухищрения прекратились. Ребенок спокойно и счастливо переходил из одной вселенной в другую, нисколько не смущаемый их различиями и их явной некоммуникабельностью.
Маргерит, впервые жестоко униженная, более всего страдала от великодушия врага, выбившего у нее из рук самое мощное оружие: презрение. Как выступить против победителя, который не мстит за былые оскорбления? Невольно она сравнивала решительность, твердость, самоуверенность снохи с податливостью Шарлотты, которая не переставала лить слезы и над которой сама она от досады всячески измывалась, заставляя ту плакать еще пуще. Что было совсем не трудно. По вечерам в четверг и воскресенье, прежде чем вернуться в Корбей, Шарлотта все чаще являлась выплакаться к Жермене, пытавшейся развлечь и развеселить плакальщицу; та уходила, переполненная чувствами. Было хорошо известно, что в первый же свободный день она, как всегда, выйдет из своего обычного поезда, держа в руке коробку с печеньем и лелея в сердце трогательную надежду на примирение с «мамой».
«Мама» открывала ей объятия со своей прекрасной улыбкой. Но несколько часов спустя разражалась гроза: «Несчастная девочка, — говорила мать, — да за кого ты себя принимаешь? Высохший плод. Взгляни на своих братьев: они живут полной жизнью. А ты? Ты все упустила. Ты просто ограниченная старая дева и такой останешься навсегда».
Обезображенная рыданьями, с опухшим, пылающим лицом, Шарлотта, всхлипывая, соглашалась, что все это истинная правда.
Регулярность этого отчаяния, настигавшего Шарлотту дважды в неделю, сообщала ему несколько комический характер. Шарлотта признавала это вместе с Жерменой и, пудря нос, смеялась над своими горестями.
Так проходили семестры и учебные годы (ибо для нее время всегда отсчитывалось школьными мерилами).
В летние каникулы Шарлотта ездила лечиться в Люшон или предавалась грезам, глядя на скалы Префая. Пресные семейные пансионаты, где она жила в неизменном одиночестве, источали скуку. Ей хотелось поскорее вернуться домой. Она посылала почтовые открытки. Посиживала в тени подле музыкальных павильонов курортных городков. Иногда знакомилась с какой-нибудь супружеской парой пенсионеров, общество которой на некоторое время скрашивало ее одиночество и смягчало страх, никогда ее не покидавший.
Жермена летом никуда не уезжала. Но она ничего не боялась и не знала скуки.
Огорчаясь этим различием, Шарлотта искала утешения, твердя про себя фразу, вычитанную у Пьера Лоти, которого обожала: «Тонкие натуры всегда несчастны».
Кто не согласился бы быть несчастным ради бесценной компенсации причислять себя к «тонким натурам»?
14
На заре Освобождения Маргерит задумалась, не узнает ли она теперь наконец, что сталось с ее детьми, рассеянными по свету. Элен — увы! — давно уже умерла после долгой нервной болезни, изменившей ее до неузнаваемости. Жан, левша, независимый, последний музыкант в семье, не мог, естественно, не стать на сторону преследуемых: слишком еще юный, чтобы принять участие в войне 1914 года, и слишком пожилой для следующей войны, он тем не менее, оседлав надежды, сражался в маки вместе со своей дочерью. Эмиль, как всегда, разумеется, пребывавший в жарких краях, оказался заблокированным на другом континенте. Ему предстояло оставить свое имя экзотической квадратной площади, обсаженной пальмами. Возможно, его еще удастся повидать. Ну, а Рене? Пропал без вести.
Одна Шарлотта оставалась по-прежнему в Корбее. Деревянная лестница, еженедельно намываемая до блеска, пахла все так же. В большом стенном шкафу мертвым грузом лежали тысячи неосуществленных проектов. По мере того как Шарлотта полнела, тяжелела, делалась все приземистее, на тайных полках умножались аксессуары принимавшихся ею решений: жесткие волосяные рукавицы, гантели, путеводители, программы, строгие диеты, гарантирующие возможность похудеть за месяц на десять кило. Кремы вяжущие и кремы йодистые. И пока шкаф распухал от всего этого, Шарлотта тоже благоденствовала, набирая вес с помощью печенья. Ее четкие черты расплылись. И только нос на этом обрюзглом лице еще хранил, быть может, память о девушке из Пуатье, которая была красивой.
Маргерит радовалась Освобождению. Но, страстно надеясь узнать что-то о тех, кого любила, она очень скоро поняла: свидеться с ними ей не придется. Постель, в которой она должна умереть, ждала ее в Корбее.
Именно в Корбее я и увидела ее в последний раз. Тетя Шарлотта плакала горючими слезами, жалуясь на вечное недовольство матери, которая грубо отвергала ее неустанные заботы. Она проводила меня в больницу, где, как она мне сказала, умирала ее мать. Но извинилась, все так же плача, что не войдет со мной в палату: больная не желала даже видеть ее, приходя в ярость и швыряя, точно бомбы, подушки, едва бедная Шарлотта появлялась на пороге.
Я вошла.
Фурия, о которой я только что слышала, показалась мне такой сморщившейся, такой крохотной, что больничная койка выглядела под ней чем-то вроде огромного парадного ложа. На голове у нее был тюрбан, прикрывавший волосы, некогда так туго затянутые назад. Ее лицо, крайне исхудавшее, было лицом факира, до странности спокойного и загорелого. Ввалившиеся глаза излучали переливчатый горячий свет, заключавший в себе повелительное вопрошение, тотчас подчинившее меня себе.
Кажется, мне и в голову не пришло поцеловать ее после столь долгой разлуки. Между нами не были приняты эти внешние, показные проявления нежности. Маргерит никогда не ласкала меня. Я не спросила, как она себя чувствует, не обидела ее заверениями, что она прекрасно выглядит: смерть приближалась, и обе мы об этом знали.
Я рассказала ей, что могла, о своем отце, о своем дяде Рене: о том, что они живы, о том, на чьей они были стороне. О том, что и тот и другой очень заняты — не смогут приехать. Она тяжело кивнула головой, увенчанной бинтами, кивнула одобрительно. Поинтересовалась мною.
Ее до смешного крохотные руки играли старым обручальным кольцом из красного золота, выпуклым, широким по моде ее времени. Она заметила мой взгляд и надела кольцо мне на палец. Я хотела бы сохранить это кольцо на руке навсегда, но оно оказалось слишком свободным для меня, и я никогда не прощу себе, что потеряла его несколько месяцев спустя, когда танцевала. Ничего не поделаешь.
Беседа наша была несколько затрудненной. Она жадно меня слушала. Но каждое слово, которое она произносила, явно стоило ей невыносимых страданий. Тюрбан прикрывал раковую опухоль. Маргерит была слишком стойкой и слишком мужественной, чересчур привыкла держать себя в руках, чтобы сделать малейшую попытку дотронуться до своей пораженной головы, — но я видела, как она меняется в лице.
Я на мгновение вышла спросить у сиделки, не слишком ли утомительным для больной будет мое присутствие, могу ли я провести ночь у ее постели. Мне ответили, что ничто уже не представляет для нее опасности, и я могу пробыть с ней столько, сколько она пожелает.