Энн Ветемаа - Моя очень сладкая жизнь, или Марципановый мастер
— Разделяю ваше мнение, действительно странное дело. — Так как пауза грозила затянуться, чего я никак не мог допустить, я тут же добавил: — Однако, госпожа Катарина, разве нам, несколько нетипичным, как выясняется, людям, не было бы интересно обменяться мыслями по этим вопросам?
— Я уже сказала, что я не "милостивая", — проворчала Катарина, но все-таки достала из своей сумки — очень большой и очень потрепанной сумки, которая, наверное, вместила бы все необходимое для путешествия вокруг света — здоровенный блокнот в кричаще красной обложке.
— Мне надо посмотреть, не занята ли я сегодня.
И она скороговоркой прочитала:
а) семинар борцов против детей из пробирки; среда 17.30.
б) бюро содружества борцов против предпочтения породистых собак обычным; уточнить по телефону!
в) акция "Кто плюется на улицах, тот подонок!" в среду в 18.15 в актовом зале Русской гимназии.
— Я… — Неустрашимая Катарина как будто даже растерялась. — Сегодня и сейчас я, кажется, и правда свободна. А вот поверить в то, что будет хоть какой-то смысл в том, что я загляну к тебе в гости, в это я никак не верю. Я не… какая-нибудь такая.
— Для меня это было бы крайне важно!
И хотя я бережливый человек, я немедленно и неожиданно для самого себя остановил проезжавшее мимо такси.
Не прошло и десяти минут, как мы уже входили в мою скромную холостяцкую квартиру.
Катарина, вероятно, прежде наносила немного таких визитов, но тем самоуверенней она пыталась держаться. В моей аскетической кухне не было найдено ничего предосудительного. И в ателье, и в скромной "большой комнате", где я принимаю своих редких гостей и в основном смотрю телевизор, тоже. Затем, к некоторому моему удивлению, Катарина с видом фельдфебеля, следящего за порядком, прошествовала прямо ко мне в спальню. Искоса бросив взгляд на Афродиту Книдскую, висящую, как известно, у меня в изголовье, она сморщила нос:
— Так я и знала…
— Знала — что? — вежливо поинтересовался я.
— Что у тебя в спальне висят такие порнографические картины.
— Это Афродита Книдская, — возразил я на это таким обиженным голосом, что Катарина попятилась. И добавил: — Эта античная Афродита снискала одобрение самого папы, который хранит ее на почетном месте в художественном собрании Ватикана…
— Да, но зачем же ты вообще повесил сюда эту картину?
— Она дарит мне большое эстетическое наслаждение. Полюбуйтесь же на изумительные пропорции тела Афродиты! — воскликнул я.
— Чтобы мужчина, ну, скажем, просто человек, мог бы "эстетически" наслаждаться строением тела другого человека, позвольте мне в этом усомниться. Какой-нибудь пейзаж или натюрморт… это я еще поняла бы. Но голая женщина… Какая тут может быть эстетика или красота?!
— Вынося такие оценки, вы ограничиваете… качество своей жизни, Катарина. Женское, да, пожалуй, и мужское тело может быть необычайно красиво по форме. Совершенно. И эротические мысли от наслаждения подлинной красотой никому в голову не приходят…
— А прежде вы сказали, что, глядя на меня, ну, там, в павильоне на остановке… — Теперь Катарина была как будто в замешательстве (судя по "вы"), но она ловко вышла из положения. — Вы… — и тут последовал тот остроумный вопрос с подвохом: — Так ты находишь, что мои пропорции, по сравнению с Афродитой, не бог весть что, если я на вас или на тебя, как ты утверждаешь, произвела определенное… не только чисто эстетическое впечатление? Твоя плоть даже восстала ко мне или как там это было?..
— На вас, Катарина, я действительно не могу смотреть как на Афродиту Книдскую… Нет! Ни в коем случае!
— Вот как… И как же вы на меня можете?
Выходит, она не была до конца лишена женского любопытства.
— Видите ли, вы действуете на меня совсем иначе, телесно, если мне позволено будет так сказать… Если вы не обидитесь…
— Я вообще не обижаюсь! Меня в пррринципе никто не может обидеть. — Так она и произнесла — с тремя "р". — Но эта телесность… меня и вправду поражает. По-моему, я даже костлявая…
— Костлявость не исключает телесности…
— Ну да?! Я бы не подумала… Что мужчины могут так на это смотреть.
— Катарина! Уверяю вас, что вы волнуете меня в высшей степени. Вы очень… как это теперь говорят?… очень сексапильны.
— Вот как… — изумилась суровая Катарина.
Она была совсем потерянной. Наверное, ничего подобного ей раньше не говорили. Она не совсем понимала, как ей реагировать.
— Я… я хотел бы вас…
— Ну, говорите! Меня вы ничем не испугаете, мой марципановый. Но надежды у вас нет никакой, учтите это.
— Да выслушайте же меня! — взмолился я. — Я хотел бы вас… прежде всего нарисовать!
— Нарисовать меня на холсте? — Теперь был ее черед изумляться.
— Нет… я хотел бы нарисовать вашу грудь, Катарина! — Я почувствовал, что мне недостает воздуха. — Я художник по марципану. И скульптор по марципану, и живописец. В одном лице. И высшее, что я как профессионал и в то же время как мужчина могу вообще представить себе…
— Это нарисовать мою грудь?! Послушайте, вы все-таки несчастный извращенец.
— Видите ли, я все время, можно сказать, всю жизнь тоскую по тому, чтобы сделать красивое еще более красивым… Мне хотелось бы раскрасить вашу грудь, как я раскрашиваю марципан. У вас особенная, необычайно белая плоть.
— Ты, психопат, хочешь разукрасить мои груди? Ну, такого еще никто не слыхивал…
— Да, я тоже так думаю, потому что едва ли такое раньше кто-нибудь и произносил, — признался я. — Поймите меня, Катарина, любовь и пламя страсти могут толкнуть нас на поступки, которые непонятны и непредсказуемы для рядового человеческого рассудка… Нужно доверять сердцу! Только своему сердцу!
— Нужно доверять сердцу! — эхом отозвалась Катарина. Почему-то эта простая фраза, казалось, больше всего на нее подействовала. Она повторила ее как мантру: — Нужно доверять сердцу. Это на самом деле так! Так написала и Клара Цеткин в марксистской газете "Die Gleichheit".
И тут… тут, очевидно, только благодаря автосуггестивному действию мантры, случилось нечто такое, чего я никак не мог ожидать.
— Гулять так гулять! — вдруг громко вскрикнула Катарина, прямо-таки на манер уличных парней, что так не подходило ее натуре, аж сама перепугалась! Но от принятого решения отказываться не стала. Надо ведь доверять своему сердцу! И затрещали кнопки ее шелковой блузки с белым школьным воротничком, и вот уже появилась грудь. Вначале одна, за ней и другая.
Грудки у милой Катарины были такие детские. Они и в сравнение не шли с тоже небольшой грудью Афродиты Книдской, но, наверное, у этой Афродиты было уже достаточно соприкосновений с мужчинами — и в качестве супруги Гефеста и любовницы Ареса, — а такие факторы, вероятно, производят какое-то действие на строение женского тела. У Катарины, и в это я сразу поверил стопроцентно, таких отношений наверняка не было ни с богами, ни с вполне обычными мужчинами! Эта женщина — первая женщина, которая была в моей холостяцкой квартире — вообще не умела ни кокетничать, ни притворяться. И как мила она была со своими крошечными, девичьими грудями… Эта грудь залила мою душу волной нежности, которая была для меня такой непривычной, что я, как безумный, помчался в соседнюю комнату, в свое ателье за красками и кистями.
— Ой, щекотно… — сказала Катарина через некоторое время после того, как я… как бы это выразить… приступил к священнодействию.
Ей щекотно, и только! На тебе. Никакого кокетства или сопротивления.
— Это вроде бы какие-то букашки…
— Катарина, это не букашки, а скалолазы. Это альпинисты, которые хотят покорить твою невинную грудь, — объяснил я, задыхаясь от волнения.
— Вон что… Смотри-ка, тоже мне деятели… А вот тут, на кончиках грудей, ты сделал как будто бы звездочки…
На маленьких, напоминающих снежки и совсем не совместимых с ее предположительным возрастом сосках скорее моя рука, чем разум, уже и в самом деле что-то нарисовала: на одном пятиугольник, или пентагон — знак, объединяющий два таких разных государства, а вершину другого украшал magen David, или шестиугольник — звезда Давида.
Я подхватил Катарину — неустрашимую и милую Катарину на руки. Она была легка словно перышко… написал бы более поэтичный стихотворец, например мастер Яан Кросс, но я, прежде всего, автобиограф.
Признаюсь честно, что ноги у меня дрожали, но не от ноши. Я все же был не совсем уверен, разумно ли нести мою возлюбленную в мою холостяцкую кровать, у которой одна ножка весьма сомнительно подгибалась. Нет, тяжесть Катарины она выдержит, но выдержит ли кровать нас обоих — уж я-то совсем не перышко? Было бы неудобно и даже стало б дурным предзнаменованием, если б наша телоносица с треском бы развалилась.
— Ты будешь спать в моей кровати, а я… на диване в большой комнате, — задыхался я.