Александр Иличевский - Соляра
Я неподвижен под его неотступным надзором. Да это и не надзор в смысле ограничивающего действия. Он ничего не делает, он – мой наблюдатель. Как, собственно, и я – его.
Гипнотическое его присутствие неизбывно. Мое – тоже. И неподвижность моя отчасти – его неподвижность. Мне даже иногда кажется, что я могу говорить о себе «я» только потому, что он меня видит, что я продукт его зрения.
Суть моей неподвижности в том, что все мое – навязанное. О его же судить не способен. Словно мне, как в детской игре, сказали «замри», а «отомри» забыли и разошлись по домам, простокваша с печеньем перед сном… А потом случилась война, и все исчезли, а я все продолжаю стоять во дворе у застывших качелей, – вообще, удивительно, что утро все-таки наступило.В Домодедово мы прилетели глубокой ночью. До города в это время добраться было невозможно. Дождавшись рассвета, сели в электричку.
На Павелецком вокзале у входа в метро попали в суматоху: поймали вора, скрутили, но милиция еще не подоспела.
Вор изловчился, вывернулся, в его руке трепыхнулась из рукава и раскрылась «бабочка».
Толпа прянула, как круги по воде.
– Ну, свидетели, кому зенки расписать? – озираясь спокойно, весело даже.
Не знаю, что мне пришло в голову, но я сделал шаг вперед и, хотя сам момент кражи не видел, негромко:
– Мне.
Вор, ничуть не смутившись, выждал, присматриваясь:
– Не, малый, ты еще позырь маленько.
Я хотел спросить – почему, но менты-дружинники уже заламывали ему руки, гнули за патлы книзу. Вор и не думал сопротивляться.Дома я весь день отсыпался. Ирада, прицокивая языком, потрясенно бродила по квартире, любовно трогала обстановку – знакомилась с местностью.
Изучила содержимое шкафов и полок.
Несколько раз открывала воду в кухне и ванной.
Потом, разобравшись, набрала ванну и целый час в ней пела и визжала.
Я продолжал дремать, но заснуть глубоко не мог.
Окончательно проснувшись, я вышел в кухню и понял, что все еще не могу прийти в чувства после аварийной посадки.
Нужно было что-то делать. Завтра я должен был в Инюрколлегии составить запрос, а на следующий день утром снова оказаться в Домодедове, чтобы встретить свое впечатление.
Образ ее жил неотрывно где-то вовне, над головой, но размышлял я о ней не предметно, а находился в томящем облаке настроения, обдумывающего произошедшую встречу, предвкушающего следующую. Когда мы падали, я в отчаянии подумал, что никогда ее больше не увижу.
Стало понятно, что я неосознанно сильно нервничал.
Присутствие рядом Ирады мне теперь казалось не то чтобы неуместным, но нежелательным.
В общем, мне не хотелось отвлекаться.
Я решил отвезти ее на Физтех, пристроить в общагу своего факультета, в комнате, где у меня было место: ректорат предоставлял проживание и для москвичей – напряженный график на начальных курсах требовал почти постоянного присутствия в институте; далее место в комнате по инерции, уже без нужды, закреплялось за своим владельцем вплоть до шестого курса.
Там она не пропадет. Люди у нас в большинстве своем добрые и внимательные. Тем более что на Физтехе я смогу что-нибудь разузнать о брате. Дома никаких его следов не обнаружилось: наверняка колтыхается где-нибудь с дружками. Возможно, он там появлялся.
Я сходил за продуктами. Мы поужинали. Потом на метро добрались до Савеловского вокзала. Оттуда на электричке до Новодачной.
Выпав на платформу, я вдохнул воздух этой местности – и осознал две вещи: что страшно соскучился по своим друзьям и что, начиная с какого-то момента, стало происходить нечто такое, что впоследствии обернется самым главным.
Относительно последнего у меня была полная уверенность – я это различал по невыносимому волнению, которое обычно у меня бывает перед экзаменом по предмету, который мне страшно небезразличен и который я знаю блестяще.Глава X. Иосиф
Чудесным образом сегодня утром я обнаружил под своей подушкой ничего. Ничего это должно было быть тетрадкой, в которой я веду свои записи. От неожиданности я даже не испытал досады и онемело сидел, уставившись в теплую от сна вмятину на подушке. Возмущение меня настигло после, и происшедшее показалось настолько чудовищным, что, мгновенно переполнившись негодованием и злобой, ими как бы сам выплеснувшись наизнанку, я стукнулся о дверь и заколотился в нее, как муха в стекло, – и кричал, и колотил до тех пор, пока не обессилел, и тогда я осел подле и заплакал. Ныли кулаки, и тихо ломило от рыданий тело.
Вскоре дверь открылась, и вошел Петя.
– Ну, какого черта?
– Где мои записи?
– Мы их арестовали.
– Что значит «арестовали» и кто это «мы»?! – Еле сдерживаясь и всхлипывая, поднимаюсь и наступаю на него.
– Они нужны нам для следствия. Мы рассматриваем твою писанину как письменное признание.
– Признание в чем?! Какое следствие?!
– Вот что. Успокойся и сосредоточься на камне. Что это за нюни ты распустил? Думай только о двух вещах: во-первых, где он, и во вторых, какими он обладает свойствами. И, пожалуйста, не отвлекайся. Если нам не удастся все выяснить – пеняй на себя.
– Ах ты, подлец, я же говорил, что не знаю! Ты слышишь, я не знаю! В последний раз я видел камень у тебя же в руках. Ты же сам увел его у меня, а теперь хочешь знать – где?! Это я должен спрашивать! И не только это: где она? говори!
Петя, пружиня на цыпочках, заглянул в амбразуру, постоял, раздумывая.
Я ждал. Он взял с тумбочки стопку тетрадок, перелистнул:
– Должно хватить.
Направился к двери и, как бы подбадривая, похлопал меня по плечу: мол, держись, старик.
Я попытался его ударить. Падая, я успел замедленно подумать, что хорошо бы никогда не подняться.
Напоследок он склонился над моим животом – в лицо не глядя:
– С ней все в порядке. Она тоже просит тебя не упрямиться. Ради нее.
Дом: сон . Если Господь все же отыщет себе мою историю, может быть, ему будет любопытно припомнить, чего ради и как он меня в нее втянул. Сама история, если внимательно над ней размыслить, не так уж и важна, поскольку она – кульминация и развязка, – и, как и все взвинченное и мгновенное, отчасти бессмысленна; но вот то, что ввело меня в нее и то, благодаря чему она стала возможна как случай, мне самому представляется существенным и вполне достойным изложения.
Все началось, как вы можете уже догадаться, с моего прадеда, который приключился своим рождением в одна тысяча восемьсот восемьдесят четвертом году – в Баку, в доме, похожем на сон. На сон, который бродит вокруг меня, когда я, пытаясь избавиться от себя, думаю о своем прадеде. Сон невозможно выдумать, он – явление, и если сон состоит из прошлого, то есть бывшего, то это не сон, а простое переживание, всего-навсего глупо удваивающее уже отслоившуюся реальность.
(Я должен был ради правды высказать последнее, так как в доме Иосифа Дубнова я никогда не был – хотя примерное расположение в Старом городе мне известно, – и изображений его ни снаружи, ни снутри не видел, а врать я не люблю и не буду. Дело же припоминания мне представляется настолько серьезным, что отношение к нему, полагаю, должно быть столь же подробным и внимательным, как к собственному существованию.)
Да и сейчас, поскольку сон – вещь по природе своей чрезвычайно сложная и существует только, пока длится, я не вполне способен его – применительно к дому прадеда – сколько-нибудь внятно описать. Да и не важно это на самом деле. Скажу только, что дом этот – размером с сознание (ведь то, что принимается нами за пространство сна, всегда не больше сознания, которое не имеет пространственного качества: если оно населено одновременно несколькими объектами, то между ними нет дистанции, измеряемой усилием осознания их различия, они все находятся в одной и той же точке, которая суть сознание; скорей сознание само и есть сон, а не содержит его в качестве продукта, – и это особенно становится ясно, если вспомнить, что вещи, сон населяющие, по сути, одновременны и не могут иметь жизнь последовательности: сон запросто и без какого-то бы ни было вреда для общей внятности может начинаться своим концом; в ломаной линии развития его сюжета легко допустимы точки самопересечения, порождающие нелинейность, повторы, – и вместе с тем протяженность его все же оказывается обманчива, так как всегда возникает опосредованно, искажаемая воспоминанием о сне, которое и придает ему длительность, поскольку само – длится; сон – это вспышка, а воспоминание о нем и есть тот пространственный клубок – «случайных схлестов»? – куча-мала, сваленная и разбираемая утренним припоминанием), – что дом этот под плоской крышей приземист и слеп, то есть не имеет окон, выходящих на залитую вертикальным солнцем, теснотой и нечистотами улочку, – а глядит вприщур от жара внутрь дворика, посреди которого растет корявый инжир, вокруг расставлена по земле и на камышовой циновке не убранная после завтрака посуда: с крошками пендыра, коркой чурека и зелеными маслинами, пополам с обглоданными косточками; два армуда с недопитым чаем, блюдце с лукумом; а также разбросаны разные предметы: кипа листов рукописной копии «Что делать?», только что отставленная оловянная кружка с ячменным кофе, кусок какого-то канареечного цвета минерала, который тупо пробует на клюв забредший с улицы индюк; последний через мгновение в третий раз получит тумака от Иосифа – он вернулся из лавки и теперь, поджидая Миронова, чтобы отправиться вместе с ним перед обедом в английскую миссию – поболтать с Раймоном и Уилсоном, сыграть вчетвером несколько бестолковых, но остросюжетных партий в «шведские шахматы» (и между прочим, сторговать им бросового товару), присел, прислонившись к стволу инжира, чтобы еще раз перечитать то вчерашнее место, где смутный Кирсанов и его вычурная сверхчеловечность.