Уильям Голдинг - В непосредственной близости
— Вы о мире? Перемена? Нет, мистер Саммерс. Я усердно изучал историю. Перемен не будет. Единственное, чему учит нас история, — это то, что история никого ничему не учит.
— Кто это сказал?
— Я. Не сомневаюсь, что что-то подобное говорили и прежде, и еще не раз скажут — с той же малой пользой.
— Да вы циник.
— Я? Если бы вы только знали, дорогой Чарльз… Я взволнован и… — С губ моих едва не сорвалось слово «влюблен», но какие-то остатки самообладания удержали меня. — И слегка опьянел, частично оттого, что выпил немного бренди, и оттого, что не спал, думаю, лет несколько.
— Удары по голове…
— Они получены по моей собственной вине!
— На «Алкионе» есть врач.
— Ни слова, Чарльз. Он не пустит меня на бал, каковая перспектива ни секунды меня не радует.
Саммерс кивнул и удалился. Судя по шуму, настал час «представления». Я вытянул из рукавов манжеты и расправил кружева, сильно помявшиеся от долгого хранения. Отворив дверь своей новой каморки, я присоединился к толпе, пробиравшейся из коридора наверх, откуда предстояло смотреть даваемое матросами представление. Было весьма занятно наблюдать, как мимо меня проплывали мисс Грэнхем в голубом, миссис Брокльбанк в зеленом и мисс Зенобия во всех цветах радуги! Удивление при виде этого нарядного собрания сменилось настоящим изумлением, когда я выбрался на шкафут. Во-первых, сумерки превратились в ночь, более темную, чем обычно, из-за окутавшего нас сырого тумана. В ночи плавал небольшой островок. Наш маленький мирок был столь ярко освещен, что из крошечной точки посреди бескрайних пространств он превратился в обширнейшую арену. Матросы развешали кругом фонари — обычные и с цветными стеклами, — так что наши «улицы» и «площади» не только стали светлее, чем днем, но и заиграли разными красками. Повсюду висели флажки, фестоны и гирлянды искусственных, слишком больших цветов. Все смешалось — блеск дам, великолепие парадных мундиров, скрежет, гудение и звон оркестра, который изливал на нас веселье из какого-то укромного уголка в передней части корабля.
Дамы и офицеры «Алкионы» вышли на свою площадь; их процессия двигалась по улице, которая недавно была сходнями, к нашей площади, более просторной. У входа стоял наряженный юный мистер Тейлор — сама любезность — и проявлял к дамам внимание слишком пристальное для особы столь нежного возраста. Разумеется, мне пришлось выйти и отцепить его от мисс Чамли, поскольку он явно намеревался ее задержать. Я повел себя твердо, отогнал еще пару лейтенантов, с большим трудом усадил ее слева от капитана Андерсона и уселся рядом с ней с другой стороны. Раз уж матросы в насмешку прозвали меня лорд Тальбот, следует извлечь из этого выгоду! Я проделал все с решимостью и успехом, которые, надеюсь, сопутствовали бы нашей абордажной команде, если бы ей пришлось пройти испытание в деле. Леди Сомерсет сидела по правую руку от Андерсона.
Сэр Генри поднялся, и все собравшиеся — и на носу, и на корме — поднялись вслед за ним. Грянул оркестр и весьма торжественно исполнил «Боже, храни короля». По завершении гимна мы собрались усесться, но тут встал какой-то малый и завел «Правь, Британия, волнами» — и все охотно и с большой радостью подхватили. В заключение, разумеется, прозвучало «ура» в честь Его Величества короля, затем в честь французского короля, принца-регента, русского императора, потом в честь сэра Генри и его супруги, в честь капитана Андерсона; это — будь я проклят! — продолжалось бы всю ночь, если бы сэр Генри не произнес несколько приличествующих слов благодарности. Наконец все уселись, и вечернее представление началось. Вперед вышел какой-то человек и стал произносить торжественный адрес — в стихах, как он считал. То были, клянусь, самые хромые вирши из всех, когда-либо написанных.
Сэр Генри Сомерсет и капитан Андерсон,
Теперь, когда кончилась война, и мир заключен,
После тяжких боев, многих потерь и кораблекрушений,
Позвольте нам начать, выразив вам сперва свое почтение!
Первым моим чувством было сожаление и стыд за выступающего. Однако же я вынужден признать, что мисс Чамли хихикнула без всякого сочувствия — совершенно как школьница. К моему удивлению, невысокий, морщинистый чтец умел декламировать. Лысая голова его то и дело поблескивала в свете фонарей. Он держал в руках несколько листов, и я сообразил, что адрес представлял собой плод совместных усилий.
Выступающий не догадался, а может, ему не хватило бумаги, или недостало опыта, чтобы переписать все набело, и ему пришлось перебегать глазами с одного листа надругой, вытаскивать третий, который оказался вверх ногами, заглядывать куда-то к себе под мышку и обращаться к нам из такого положения. Кто — то из доморощенных пиитов определенно владел затасканными поэтическими приемами, потому что в какую-то минуту нас попотчевали высоким штилем, потому что французы -
…себе на горе,Браздили пенные валы седого моря.
Затем, через несколько строчек, нас вернули к теме мира:
И вот теперь, когда война позади,Лишь чертовы янки стоят у нас на пути!
Я наклонился к соседке и только хотел поведать о своем замешательстве, вызванном происходящим, как она, прикрываясь веером, прошептала, что не слышала ничего более забавного с тех самых пор, как на ее конфирмации епископ обратился к пастве. При этом свидетельстве ума в столь очаровательном создании я преисполнился восторга и уже собирался признаться, что она покорила меня еще более чем прежде, но меня прервал раскат смеха с полубака.
— Что он сказал, мисс Чамли?
— Что-то про Билли Роджерса. Кто он такой?
Я испытал потрясение, но виду, разумеется, не подал.
— Один из наших матросов.
Дальнейшего я не слушал — пока до меня не донеслось:
Мистер Преттимен и его дама брачноеобъявили намерение —Теперь партию республиканцев немалоеждет пополнение.
Ну разве можно так круто забирать к ветру! Должен заметить, к своему сожалению, что смех матросов смешался с неожиданными и весьма громкими аплодисментами. Это привело в замешательство нашего философа, и он смотрел вниз, залившись румянцем, равно как — наверное, впервые в жизни — и его достопочтенная нареченная. Я начал понимать, что настало время, когда матросам позволено дурачиться, и с некоторым изумлением прослушал вирши о мистере Брокльбанке; я даже умудрился выказать безразличие (несмотря на дружный хохот, который раздался с полубака!), когда чтец произнес:
…ВетерРевел так, что встанет и неживой.Громко, как лорд Тальбот, когда стукнется головой.
Но у всего этого оказалась и другая сторона, и для меня тут же засияло солнце, ибо мисс Чамли сурово сказала:
— Как жестоко!
— Вы — сама рассудительность, моя… — ах, я не мог использовать даже столь простую форму обращения, как «дорогая», разговаривая с этой улыбающейся девушкой, которую знал с тех пор, как Господь вынул у Адама ребро, — …мисс Чамли.
Адрес на том не закончился. Чтец разглагольствовал не о верности и долге, но о пище! Может ли что-нибудь сравниться с искусством гибели? Суть заключалась в предложении направиться в какой-нибудь порт в Южной Америке, чтобы запастись свежим мясом и овощами.
Я не заметил никакой особой нехватки в нашем рационе и уже собрался сказать об этом своей даме, когда услыхал:
…и всяк знает:Публика у нас на борту такие ветры пускает —Что просто диво — почему корабль на месте застылИ в Сиднейскую бухту до сих пор не приплыл.
Сэр Генри взревел и издал в направлении капитана Андерсона некий комический звук. Юный Томми Тейлор так смеялся, что свалился с сиденья. К моему удивлению, обращение на том кончилось. Оратор исполнил нечто вроде реверанса и вернулся в толпу переселенцев и моряков, которые толклись на баке и ведущей на него лестнице. От них выступавшему досталось немало аплодисментов. Некоторые скандировали нараспев: «Свежей пищи, свежей пищи!», но их голоса быстро стихли. Чтеца сменила миссис Ист! Она, видимо, оправилась после выкидыша, во всяком случае настолько, что могла передвигаться, но была болезненно худой, а под глазами лежали тени, словно она перенесла изнурительную болезнь.
— Это миссис Ист!
— Вы с ней знакомы, сэр?
— Я слышал про нее. Она была так больна, бедняжка — на волосок от смерти!
Миссис Ист запела.
Эффект был потрясающий. На «город» снизошла абсолютная тишина — ни звука, ни движения. Певица стояла, облаченная в простейшее платье, сложив перед собой ладони — в такой позе она походила на ребенка, а изможденный вид усиливал это сходство. Из ее уст лилась песня. Миссис Ист пела без музыкального сопровождения. Ее одинокий голос заставил умолкнуть толпу разогретых ромом моряков. Странную она пела песню — странную и простую. Я ее прежде не слыхал. Эта шотландская колыбельная — незатейливая, как цветы шиповника, — до сих пор не дает мне покоя. Дело тут не в Марион и не в миссис Ист; нет, дело, думаю, в самой песне — точно так же после похорон бедняги Колли у меня в ушах звучал призыв боцманской дудки. Конечно, в голове моей царила путаница — ведь я уже и позабыл, что такое сон — и, как тогда дудка боцмана, песня изменила все. Она открыла перед нами — передо мной — целое царство чувств и переживаний: залы, пещеры, дворцы… Как все глупо и невозможно! Слезы, которые мне удалось сдержать при вступлении в новую жизнь, потекли сами собой. Я ничего не мог поделать. Я плакал не от печали или радости. То были слезы — не знаю, как объяснить — слезы понимания. Песня закончилась, но никто не нарушил тишины, словно люди слышали какой-то отголосок и не хотели верить, что он уже умолк. Раздалось невнятное бормотание, которое переросло в долгие и, полагаю, искренние аплодисменты. Мисс Чамли сложила веер — он повис, прикрепленный к кольцу у нее на пальчике, — и три раза хлопнула в ладоши.