Славомир Мрожек - Валтасар
Вдруг началась стрельба — по густой толпе палили из окон второго этажа углового многоэтажного здания воеводского комитета ПРП[60]. Запальчивые выкрики мгновенно умолкли — поднялась паника. Видимо, еще не пришло время решительной схватки, как в Познани в 1956 году[61] — тогда подобный поворот событий разъярил толпу и спровоцировал ее на насильственный захват комитета. В Кракове в тот день люди разбежались, вслепую ища спасения. Перебежав Рынок, я втиснулся в подворотню на другой стороне площади. Кто-то запер за нами ворота.
С Рынка слышался топот бегущих, возбужденные голоса преследователей. Наконец все стихло, и мы начали совещаться; но люди собрались совершенно случайные, поэтому совещание получилось сумбурным и кратким. Осторожно выглядывая наружу, мы по очереди выходили на Рынок. Все разошлись в разные стороны.
Я долго петлял, проверяя, не следят ли за мной, прежде чем добрался до нашей улицы. Вся семья была дома, и я с облегчением рассказал обо всем, что видел. Отец решительно одобрил мое поведение и заявил, что гордится мной Маль спрашивала, не пострадал ли я, а сестра была слишком мала, чтобы о чем-то спрашивать. Судя по этому воспоминанию, в 1946 году я еще прислушивался к мнению отца. Так продолжалось до окончания школы, а потом, с 1950 года, все изменилось.
Болезнь матери
Я уже учился в первом классе лицея. Однажды ночью меня разбудил яркий свет, резкий и безжалостный. Не понимая, что происходит, я с трудом возвращался в реальность. Возле кровати, наклонившись надо мной, стоял отец, полностью одетый. Это он разбудил меня.
— Мама заболела, — сказал он.
Но еще прежде чем он это произнес, я заметил в лице отца разительную перемену. Голос тоже изменился: впервые в нем звучала растерянность.
— У нее кровотечение. Я вызвал «скорую».
Я посмотрел на будильник — была глубокая ночь.
Я почувствовал: надо встать, что-то делать, за что-то взяться, — но все еще не понимал, что происходит.
— Она уже в больнице.
Только тогда я понял. Однако еще не все, не до конца. Да, с матерью такое случилось впервые, и я не знал, как долго это продлится. Потому что заболела она знаменитой боженчинской чахоткой. От этой болезни умерли многие в нашей семье, и, благодаря рассказам матери и дяди Юлиана, я имел о ней довольно полное представление. Но одни умерли, а другие оставались здоровыми, и считалось, что мою мать болезнь минует.
Порядок в нашем доме нарушился. Полбеды, если бы это продолжалось несколько дней. Но шли недели, мать не возвращалась. А потом уехала в санаторий в Закопане. Я с трудом приспосабливался к новым условиям. Отсутствие матери ощущалось даже в простейших вещах. Например, исчезли бутерброды с крутым яйцом, которые каждое утро в полвосьмого я брал с собой в школу на второй завтрак Отец и сестра тоже переживали отсутствие матери, каждый по-своему. В нашем доме появились так называемые домработницы, но они часто менялись. Впрочем, отцу они быстро надоели, и он стал питаться бог знает где; мы с сестрой были предоставлены самим себе. Одно время к нам приходила вдова довоенного полицейского, скромная женщина. Она уже не ждала от жизни ничего хорошего и была полной противоположностью всем другим горе-стряпухам, более молодым и ожидающим, что вот-вот на них свалятся с неба несметные богатства с Голливудом в придачу. Помню, например, одну толстую бабу, которая беспрерывно повторяла «а-что́-я-зато-могу» и так же беспрерывно спала, хотя приходила только в дневное время. В общем, за исключением вдовы, все домработницы стряпали отвратительно, и часто я сам готовил себе блюдо под названием «свиная тушенка», то есть хлеб со смальцем, либо «катанку»[62]. Название «свиная тушенка» пришло из России — ею снабжалась Красная армия, а катанка происходила, я думаю, из Сербии или Чехии. Все это входило в «американские подарки», которые отец получал на почте как часть жалованья.
Нормально обедал я изредка только в доме вышеупомянутого приятеля, Януша Смульского. Чувство гордости боролось с голодом, но не было случая, чтобы гордость победила. Обеды были роскошные во всех отношениях, к тому же приятно было поболтать с другом. Но вот обеды у сестер-фелицианок[63] или у отцов иезуитов, где составлявший мне иногда компанию мой родной дядя приправлял блюда возвышенными замечаниями на интеллектуальные темы, — эти обеды, несмотря на обилие еды, удовольствия не доставляли.
Однако не только такие мелочи, как готовка и уборка, мучили меня теперь. Главное — в другом. Мать единственная относилась ко мне с теплотой, что в нашем кругу не было принято. Увы, незатейливые выражения и вульгарная лексика среди крестьян были в порядке вещей. Я знаю, чту говорю, поскольку сам происхожу из класса, который с натяжкой можно назвать средним, а частично — из крестьян. Но от матери я никогда не слышал невежливого или брошенного с раздражением слова, а тем более грубости. В моем окружении она единственная принадлежала — по своей природе — к сферам, которые некогда без всякой иронии называли высшими, хотя на самом деле к ним не принадлежала.
В наших беседах проявлялось также ее особое обаяние, утонченность и даже мягкий юмор — если бы слово «юмор» не было обесценено нынешней вульгаризацией понятий. В нормальной обстановке, не требующей серьезного разговора, мы с ней придерживались шутливого тона, который был недоступен никому, кроме нас.
Одним словом, я был всего лишь подросток, внезапно потерявший мать.
В школе дела у меня шли все хуже, но призрак выпускных экзаменов уже маячил на горизонте. Тем временем коммунисты — то есть Советский Союз — решили, что настала пора закручивать идеологические гайки в стране, упорно не поддающейся коммунистическому влиянию. Осенью 1948 года в Варшаве с большой помпой прошел так называемый объединительный съезд. Социалистическая партия прекратила свое существование, а Польская рабочая партия стала называться Польская объединенная рабочая партия. Партии помельче, такие как Демократическая или Народная, сохранились, но только для украшения — как партии, «сопутствующие» ПОРП.
Обостренная классовая борьба привела к стремительному снижению уровня жизни во всей Польше. Кое-как функционирующая экономика окончательно рухнула и после всяческих перипетий была доведена до полного убожества. Только смена строя позволила ей снова вздохнуть.
Но пока что, в 1948 году, на наших глазах все резко менялось к худшему.
Тогда в Польше еще действовала сложившаяся в межвоенном двадцатилетии[64] система школьного образования. Учителя наши, как и мы, пережили оккупацию, учебники тоже были довоенные. На торжестве в конце учебного года школьный хор исполнял ту же «Богородицу», что и триста лет назад.
Теперь веками установленные традиции начали меняться. Сначала нам сменили директора. Его место занял член новой партии, человек грубый, известный «новыми» взглядами, — и стал устанавливать новые порядки. Прежде всего нас начали агитировать, чтобы мы вступали в Союз польской молодежи, созданный по указке сверху в том же 1948 году. Со временем это помпезно названное объединение превратилось во всеобщую организацию с убогой идеологической начинкой. Принадлежность к ней оказалась еще одной добавкой к комплекту заявлений, автобиографий и справок, которые стали кошмаром моей коммунистической юности. Союз польской молодежи считался ступенью для вступления в ПОРП[65].
В глазах директора наш последний, выпускной, класс был слишком «буржуазным», чтобы нас можно было радикально переделать. Школе пока еще недоставало «новой» программы обучения, новых учебников, а нам — «прогрессивного мышления». Поэтому на нас махнули рукой и решили допустить к выпускным экзаменам, а потом уж заняться новыми — во всех смыслах — учениками. Вожделенные учебники (притом одинаковые для всей Польши) уже готовились к печати, а передовому мышлению еще только предстояло расцвести. При содействии Управления безопасности.
Не заставили себя ждать кое-какие изменения и по другую сторону баррикад, то есть среди учеников. В нашем выпускном классе было человек тридцать, и, по меньшей мере, у пятерых из нас стали проявляться все более однозначные признаки новых настроений. В будущем двое дошли аж до Центрального комитета, а остальные — до секретарей воеводских и других партийных организаций. Почему? На такие личностные вопросы я не хочу и не умею отвечать.
Учился я все хуже. Часто линял с уроков. Все равно куда. Лишь бы не идти в школу. Вместо того чтобы вставать около восьми утра, я долго спал, а потом читал, не вылезая из постели. Зимой смеркалось рано. Время шло, и от голода у меня начинало сосать под ложечкой, что странным образом доставляло мне какое-то извращенное наслаждение. Продолжая лежать, я заключал сам с собой пари: сколько я еще выдержу. По-видимому, дома не было никакой еды, иначе я встал бы и приготовил себе хотя бы бутерброд. Неухоженность, запущенность квартиры способствовала моей лености. Чем хуже — тем лучше.