Миколас Слуцкис - На исходе дня
Она шутливо грозит вымазанным в саже пальчиком. Ох уж это «Море»! С ним пролез я в институт, с ним же потихоньку и покинул стены этого храма искусства, сокрушенный благородством моего метра.
Обязанность следить за учебой сына кончилась для Дангуоле в тот день, когда вступил я на злополучную стезю «живописца». С тем минимумом способностей, которые у меня имелись, никак бы не проскочить мне конкурс, помог известный уже случай. С энергией реактивного двигателя, преодолев отцовскую инертность, Римшайте-Наримантене заарканила декана и втолкнула меня в конюшни Парнаса… Вот и принялся я чистить стойла, досыта в навозе перемазался. Хватит.
— Нет, мальчики мои милые, я горжусь вами! — В голосе матери снова чувствуется слеза, благородная печаль тонкой, но прочной пеленой отгораживает ее от унылых семейных забот. — Знали бы вы только, какую мы ленту крутим!
Восхищение нами, а еще больше своим фильмом зажигает изнутри ее глаза, перед ними великая цель, они так страстно вглядываются в нее, что кажется, вылезут из орбит, как при щитовидке — отец и впрямь предполагает у матери базедову болезнь, хотя анализы не подтверждают. В такие мгновения Дангуоле наплевать на то, как она выглядит. В горящих глазах — фильм, в дыхании — фильм, в порывистых движениях — тот же фильм, а ведь вполне возможно, что мелькающие перед ней отблески величия и славы останутся лишь в расширившихся ее зрачках. Она живет своим фильмом, еще не рожденным, верит в него, едва зачатого, и, если потребуется, пожертвует для него самым дорогим… Сколупнув с головы парик, девчачьим движением теребит слежавшиеся волосы… А у меня на языке так и вертится некое словцо, как тогда ночью, когда сбежала она из дома в свою экспедицию… Ну, не слово — несколько слов… Сказать? Прошептать, будто я один в комнате? А ведь ее и правда нет здесь, только глазищи, и в них блеск, неподдельное сияние, как у полированного серебра, которое и на зуб пробовать не надо. Не ошибся ли я, подозревая, что привезенный ею новый запах — просто запах дорожной пыли? Может, так пахнет творчество?
Внизу вскрикивает «газик», вольная птица кличет другую птицу, зовет ее расправить крылья и лететь, лететь.
— Ног дома обогреть не дадут!
Ворчит она для вида — вихрь, занесший Дангуоле сюда, уже тянет ее прочь.
— Будь спокойна, не скажу отцу, что ты заезжала, — бросаю ей вслед, не в силах сдержать досады.
Впрочем, чего, кроме новой неопределенности, могу я ждать от ее набега? И выкрикнул-то, лишь желал напомнить, что не весь мир летит в тартарары сломя голову, большая его часть топчется на месте. Но Дангуоле, услышав мою реплику, вдруг замерла, как ядовитой стрелой пронзенная, обернулась, глаза, полные боли и вдруг уменьшившиеся, зло кольнули Посягнул на ее праздник? Схватил ножницы, искромсал ее невидимый праздничный наряд? Именно так и случилось когда-то: приближался Новый год, я млел от счастья, предвкушая елку, подарки и добрый дух Деда Мороза — что никакого Деда Мороза на самом деле нет, я уже знал. Время от времени поглядывав на стрелки часов, Дангуоле собиралась на бал работ ников искусств, где будут всякие знаменитости актеры, художники. В зеркале отражались ее голые плечи, по всей комнате были разбросаны предметы туалета, а надо всем этим развевалось нечто розовое, легкое, как дыхание. Отец по обыкновению торчал на дежурстве в своей больнице, сам ли напросился или его очередь была, не знаю. Дангуоле что-то напевала, вертясь перед зеркалом, поправляя тыльной стороной ладони тугой высокий шиньон, оттягивающий маленькую головку. А я подкрадывался к розовому облачку, распяленному на спинках двух стульев. Это было нечто невесомое и пока бесформенное, нечто, которое должно было превратиться в новогоднее чудо, но не для меня и не для отца. Минута-другая, и эта розовая невесомость украдет у меня мать, умчит ее в страну веселой праздной пурги, а я останусь здесь и буду в одиночестве слоняться между разворошенными постелями и разбросанным бельем. И сам не почувствовал, как оказались в руке большие черные ножницы. Черная сталь и розовый нейлон… До сих пор вижу схватку между черным и розовым, слышу лязг ножниц, словно режут они жесть, а Дангуоле не услышала. Странно, а может быть, и не странно — крутилась перед зеркалом, а в мыслях уже там, где толпились нарядные люди и вихрилась розовая пурга.
«Господи! Какое же ты гадкое создание! Гадкое, гадкое! И ведь понять не могла, с чего это он весь вечер такой тихонький, такой добренький… А он… Господи! И в кого только уродился? Какого дерева побег?»
Скуля, как побитый щенок, я был счастлив в этот унылый новогодний вечер — наши слезы смешались… Так и теперь: вот Дангуоле, вот я, а это ножницы, протяни руку и… Но я не протянул. Что было мне делать с ее праздником, от которого у меня когда-то дрожали губы и хотелось завыть в голос?.. Может, и тогда не был я счастлив, просто уговорил себя, что мне хорошо. А Дангуоле уже машет мне рукой из распахнутой дверцы «газика», молодая и незнакомая, сумевшая выдернуть посланную мной стрелу и отшвырнуть ее прочь. И ни следочка от недавней раны, ни капельки крови — ранен я… На улице живительная теплынь, а как же славно там, в лесах, у озер, где обосновались ее киношники. Не заглянуть ли на денек-другой? Нет, когда стремишься к определенной цели, отвлекаться нельзя. Но где она, моя цель? В чем? Кто-то неизвестный сточил ее на грубом наждаке, и я тупо уставился на окружающий мир… Где я? Кто я?
В самом деле, в кого я такой уродился? Какого дерева побег?
Отец не дорожил воспоминаниями, хотя, как я подозреваю, прошлое и для него не заросло еще травой забвенья, но реликвий не хранил, не то что мать — вспомните молоток, якобы принадлежавший некогда ее брату! Не любил Наримантас и разглагольствовать о былом, в частности, о том, что касалось их давних взаимоотношений. Картину их сближения мне пришлось воссоздавать по отрывочным фразам Дангуоле — человек характера непостоянного и такого же хаотичного мышления, она, как это ни странно, не приукрашивала былого ложью.
«Ах, Ригутис, — говаривала иногда, вздыхая, словно бы сожалея, а на самом деле гордясь собою. — Ах, Ригас! Никогда не женись из благодарности!»
Она искренне считала, что вышла за Наримантаса из жалости или благодарности — эти понятия она путала, а факты ее утверждению не противоречили. Однажды в праздник — пожалуй, отец тогда вкалывал лишь первый год — «скорая» доставила в больницу студентку консерватории с острым приступом аппендицита, было его дежурство. Как правило, большинство острых приступов падает на праздничные дни, когда ряды хирургов редеют. Операция прошла успешно, через неделю студентку выписали, однако ее оранжевая шапочка — этот головной убор и особенно броский его цвет имели немалое значение в развитии дальнейшей истории! — продолжала мелькать в коридорах больницы. Букетик фиалок, веточка сирени, калужницы… С полгода преследовали цветы и телефонные звонки молоденького хирурга, а главное — сияющие благодарностью девичьи глаза. Он сгорал от стыда, коллеги посмеивались над ним. Подозреваю даже, что он пытался прятаться от назойливой посетительницы. Застенчивого и неразговорчивого парни, безусловно, угнетало это поклонение, выставляемое на всеобщее обозрение. Обладательница сияющих глаз и огненной шапочки не уставала сообщать всем и каждому: это мой спаситель, мой милый, чудесный спаситель! Представляю себе, как, шепча, словно заклинание, эти слова, тенью ходит за отцом Дангуоле, не сводя с него восторженного взгляда. Актрисы редко одеваются со вкусом — пестрота красок, какие-то детали одежды, перекочевавшие в повседневный туалет из сыгранных или еще не игранных ролей… Не у Жанны ли д’Арк присмотрела себе огненную шапочку моя будущая мать? Тем сильнее должны были смущать и пугать увальня Наримантаса обрывки каких-то неизвестных ему монологов, повторяемые с фанатическим усердием… Пугать — да. Но и пьянить, как пьянит жителя равнин, непривычного к горным вершинам, первая увиденная им высота! Едва ли верил он, что является чудотворцем — не был самолюбив и в молодые годы. Поэтому и позже не ладил с Дангуоле, не только поэтому, разумеется! — но восторженный шепот, надо думать, придавал ему веру в себя, он смелел.
«Понимаешь, жалела я Наримантаса — очень уж он неповоротливый был, слова не вытянешь», — не раз слышал я от матери, хотя, конечно, существовали и другие мотивы, важные и для нее и для него.
В жизни каждого, самого сухого и обыденного человека, если хорошо порыться, можно сыскать жемчужинку романтики. Такой романтический огонек освещал путь моего отца еще до того, как ослепительно засияла ему оранжевая шапочка Дангуоле. Дружил он с одной медичкой, студенткой младшего курса, едва ли была эта дружба пламенной, но, верно, не без мечты о будущем. И вдруг в один прекрасный день эта девица исчезла из общежития, не сказав ему даже «до свидания». Что произошло? Почему отвергла она столь образцового студента с хорошими видами на будущее? Наримантас на эту тему не распространялся, а свидетельства Дангуоле, хотя в правдивости их сомневаться не приходится, говорят лишь о ее собственных расчетах, а не о том, почему разладилось у отца с той таинственной особой. Факт остается фактом: она выскочила замуж за другого, который нравился ей больше или чем-то превосходил Наримантаса. Отец отнесся к случившемуся стоически, волос на себе не рвал, однако для Дангуоле этот случай превратился в неиссякаемый родник переживаний. Вся «бесчувственность» и спокойная сдержанность Наримантаса служили, по ее мнению, лишь повязкой на вечно кровоточащей ране. Для того чтобы развивалось действие искренне разыгрываемой его драмы самопожертвования, Дангуоле необходимы были веские причины.