Фелисьен Марсо - Капри - остров маленький
— Вам просто надо сварить ее в кастрюле на медленном огне.
— Ну, если так на это дело взглянуть, то конечно.
— Надо же додуматься заниматься этим на лестнице.
Пальмиро поставил свою чашку. Президент зажег небольшую сигару. Леди Амберсфорд безмятежно спала в полосатом бело-синем кресле, склонив голову на плечо. Форстетнер заметил это и с хитровато-дружеским видом подошел к леди Ноукс.
— Марианна, я думаю, что Бесси прибрала к рукам небольшую сумму.
— Сумму?
Леди Ноукс вздрогнула.
— Впрочем, вполне невинную, — добавил Форстетнер.
Своим большим лошадиным шагом, с набитым ртом — ей таки удалось схватить сэндвич — леди Ноукс приблизилась к Бесси.
— Вы спите?
Она поглядела вокруг. Форстетнер последовал за ней с умильной улыбочкой.
— Бедняжка!
— Я уверена, что она забыла ключи, — разволновалась леди Ноукс.
Она взяла сумку Бесси, лихорадочно обшарила ее и, не найдя того, что искала, еще раз недоверчиво посмотрела на свою подругу.
— Их там нет? — спросил Форстетнер.
— Идемте, что я вам сейчас покажу, — предложила госпожа Бракконе, увлекая госпожу Пальмиро за собой.
— В самом деле, ключи, — заметил Форстетнер.
— Ключи? Ах, да.
— Мой муж, — сказала госпожа Пальмиро, проходя мимо фортепиано. — Позвольте мне представить вам моего мужа. Госпожа Бракконе.
— Ах! Сударь, не прошло и четверти часа, а мы с вашей женой уже стали настоящими подругами.
— Я просто в восторге, мадам.
— О! Мне здесь очень весело! — по-детски обрадовалась госпожа Пальмиро.
Она долгим взглядом своих больших влажных глаз смотрела на мужа.
— Благодаря тебе…
— Итак, — улыбнулась госпожа Сан-Джованни. — Все венгры вместе! Вы что же, принимаете мой дом за филиал своей пусты?
— Пушты, моя дорогая, пушты, — поправил президент.
— Я не помню, говорил ли я вам, мой дорогой, что в Боготе…
Четрилли, обращаясь к Лауре Мисси:
— Клянусь тебе, что я не смогу больше жить без тебя.
Но одновременно с этими словами он внимательным оценивающим взглядом смотрел на маленькую американку в тирольской юбочке.
— Конечно же, я приеду в Неаполь повидать вас.
— Андрасси, — сказала Ивонна Сан-Джованни, — мне кажется, вы еще не видели моего дома. Вы идете?
Это был ритуал. На Капри вас рано или поздно непременно приглашают осмотреть дом. Каждый гордится своим домом, тем, как он обустроен, видами, которые из него открываются. К тому же это удобно. Иногда не находится темы для разговора, и тогда приглашают осмотреть дом. Получается нечто вроде лирического отступления. Нечто вроде интермедии. И ценой небольшого усилия создается ощущение близости.
— Не хотите прогуляться вместе с нами? — обратилась госпожа Сан-Джованни к Пальмиро. — Как, вы узнали рояль?
Она говорила о нем, словно об их общем друге. Пальмиро, который, разумеется, никогда не видел инструмент, улыбаясь, посмотрел на него, положил на него руку, как на шею лошади.
— Терраса, прежде всего, — возвестила госпожа Сан-Джованни. — Это моя гордость и мое удовольствие. Посмотрите-ка на это!
Справа с террасы был виден весь Капри с его нагромождением белых, розовых, охряных кубов, с его нависающими одна над другой крышами, фиолетовыми пятнами первых цветов бугенвиля, большим белым прямоугольником одного из отелей. Дальше — высокая серо — розовая глыба горы с взбирающейся на нее дорогой. Слева — серый четырехугольник монастыря. Сделанный из сухого, хрупкого, серого материала, похожего на засохший хлеб. С террасы была видна и часть монастырского двора: мальчики, играющие в мяч, мелкие аркады, колокольня рядом с ними, увенчанная неким подобием каменной булочки. И море.
— Ну, каково? — восторгалась госпожа Сан-Джованни. — Мне кажется, что я держу его в руках, этот пейзаж. Будто я нащупала прямо его сердце!
— А море! Какая синева!
Госпожа Сатриано тоже присоединилась к ним и шествовала с длинной шалью из светло-розового шелка на плечах, гордо неся в косых лучах заходящего солнца свой большой кардинальский нос. Она наклонилась к Ивонне Сан-Джованни — они очень хорошо смотрелись вместе, напоминая двух священников, каноника и викария, мыслителя и практика, благословляющего и проповедующего, того, кто молится, и того, кто собирает пожертвования, двух священников разного темперамента, но поклоняющихся одному богу.
— Сюда, — позвала госпожа Сан-Джованни.
Она скомандовала, как сержант взводу, и вся группа четко завернула за угол террасы. Внизу недремно стояли на страже три Фаральони, а за ними — менее высокий, но зато массивный утес Монакон (Толстый монах), скала с толстыми складками театрального занавеса, где, согласно легенде, похоронен архитектор Тиберия.
— Какая красота! — восхищалась госпожа Сатриано.
Андрасси собирался было сказать о том же, но с этими двумя дамами восторг озвучивался, еще даже не успев сформироваться.
— Посмотрите налево, — приказала Сан-Джованни.
Слева возвышалась гора, склон которой доходил до черных и белых квадратов семафора, дикий склон, но дикость его была какой-то спокойной, как дикость земного рая, выдержанного в зелено-серых, зелено-серебряных, лимонных тонах. От всего этого исходила необычайная умиротворенность, наполненная лаской, благоуханием, негой.
— Нет слов! — воскликнул Станнеке Вос, который присоединился к маленькой группе. — Нет слов!
Он пощелкал пальцами. Графиня Сатриано ободряюще улыбнулась ему.
— Я должен сказать… — начал Пальмиро.
— Красота, — вздохнула госпожа Сатриано. — В чрезмерной красоте есть что-то такое, что походит на небытие.
Было любопытно наблюдать за всеми этими гримасами и предобморочными состояниями из-за пустяков, а иногда на нее наплывал, словно водная пелена, грустный и серьезный вид. Или вдруг звучала фраза, которую она произносила ровным голосом, без воркования, и которая медленно доходила до вас. В пейзаже действительно было что-то такое, что предрасполагало к оцепенению, к покою, к молчанию. Эти скалы, эти зеленые и серые кустарники, округлой зыбью спускающиеся вниз, море, дома, одни — уже погруженные в тень, другие — еще освещенные солнцем — все это напоминало момент, когда сон, словно сморенная усталостью птица, позволяет себя поймать; или как опера, когда модуляция понемногу охватывает и поглощает появившееся на сцене королевство, поглощает все: кисти занавеса, собор из крашеного картона, певицу вместе с ее болеро, когда сознание словно пропадает, словно теряется в трепещущем от отчаяния горле, в нечеловеческом голосе, который звучит все громче, все объемнее, поднимается вверх и улетает, словно золотая пыль. На несколько мгновений Андрасси перестал существовать. А когда очнулся, маленькая группа исчезла. Остался только Станнеке Вос с его засученными выше локтя рукавами свитера. Вос дружески посмотрел на него своими зелеными глазами.
— Это нечто, а!
— Это нечто, — задумчиво согласился Андрасси.
— Часто я говорю себе: старина, довольно, это уж слишком, ты же сойдешь с ума, если останешься еще. А потом смотрю, смотрю. И остаюсь.
— Давно ты здесь живешь?
Вос с удивлением посмотрел на своего собеседника.
— Разве Иоланда тебе не рассказывала? Не рассказывала?
У него был обиженный вид.
— Я приехал сюда в тридцать седьмом, старина. Чтобы нарисовать портрет госпожи Сатриано. Раньше, в Париже, ты мог спросить…
Он изобразил господина, который спрашивает, который приподнимает шляпу, обращается с вопросом к полицейскому.
— Чтобы изобразить голую бабу со всеми ее сиськами наружу, с бриллиантами и прочее, был Кис, и был Станнеке. Все остальные — дерьмо, старина. Ты себе представляешь этих, которые изображают зеленые лица и фиолетовые волосы.
Как многие люди, которые говорят не на своем родном языке, Вос пропускал целые куски фраз.
— А потом я приехал сюда, задержался и больше никогда отсюда не уезжал.
— Ни разу?
— За исключением одного случая, в начале войны. Меня выслали. Иностранец, военная зона. Военная зона, — повторил он язвительно. — Для шиповника и молочая. Мне дали пропуск во Флоренцию. Потом я вернулся, и меня оставили в покое.
— Я понимаю, — сказал Андрасси. — Для художника это, наверное, замечательно.
— Все глупцы говорят так, — возразил Вос, видимо, совершенно не подозревая, что эта фраза может показаться весьма обидной. — Но это не так. Искусство необходимо тем, кому надоедает жить постоянно в мерзости. Тогда они ищут немного красоты. Но если ты живешь в красоте, если ты постоянно находишься внутри нее, то искусство уходит. Я теперь плевать хотел на искусство. Я ничего больше не делаю. Какой-нибудь портрет, изредка, но только ради денег, исключительно ради денег. С таким же успехом я мог бы заниматься и чем-нибудь другим.