Дуглас Коупленд - Жизнь после Бога
Пожалуй, я расскажу вам о том, как странствовали по жизни с тех пор мои приятели-эмбрионы – какими странными путями шла их жизнь. И хотя мы разошлись по тысяче разных тропинок, чтобы достичь своего, наши жизни, как ни странно, закончились в одном и том же несуществующем месте.
Ну, во–первых, о Марке - силаче Марке, человеке, который, стоило ему захотеть, мог стереть вас в порошок,– два года назад ему поставили диагноз ВИЧ. Чувствует он себя пока вполне прилично – по-прежнему работает брокером в центре города,– но по очевидным причинам больше думает о Последних Вещах, чем большинство людей. Дождливыми вечерами мы устраиваем ретро-коктейли («Формула Один», «Сингапурский Слинг») в баре отеля «Сильвия», окна которого выходят на Английскую бухту.
Он рассматривает свою ситуацию своеобразно. «Если серьезно вдуматься, старик,– говорит он,– наши тела и сами не знают, где они начинаются и где заканчиваются. Иммунная система не столько поддерживает твое здоровье, сколько очерчивает границы твоего тела. Теперь сквозь меня словно просверлили дырку, и мое тело запуталось, оно не знает, где я начинаюсь и где заканчиваюсь, и то, что снаружи, свободно просачивается внутрь. Представь себе швейцарский сыр: если дырки в нем станут слишком большими, то он перестанет быть швейцарским сыром – он попросту станет… ничем. Похоже, со мной происходит то же самое. Я становлюсь ничем. И да, это страшно».
Наши разговоры никогда не получаются легкими, но по мере того, как я – мы – становимся старше и старее, мы все понимаем, что наши разговоры неизбежны. Мы горим желанием поделиться с другими своими чувствами. После определенного возраста искренность перестает отдавать порнографией. Как будто прохладца, которой была отмечена наша юность, это нечто вроде ретровируса, который в конечном счете опустошает тебя. Делает дырчатым.
В другой вечер, за другими коктейлями, но все в том же баре «Сильвия», Стейси, ныне разведенная, тренер по аэробике и ассистентка адвоката, говорит мне:
– Нас научили верить, что наш мир лишен волшебства только потому, что он наш. Почему нам внушили, что волшебство – это нечто, что происходит не с нами, а где-то и с кем-то за тридевять земель? Почему они не могли просто сказать: «Ребята, все хорошо таким, какое оно есть. Так что впитывайте его каждой клеткой, пока можете».
На этом она допивает вторую порцию клюквенного мартини («Крантини»). Стейси спилась. И еще взгляд у нее тяжелый, как у людей, которые балуются кокаином. Это печалит меня, потому что она по-прежнему красавица и я люблю ее больше, чем большинство прочих людей в моей жизни. Но я знаю, что единственный путь, на котором она может прикоснуться к волшебству, лежит через бутылку.
Однако, став старше, я понял, что ни я, ни кто-нибудь другой не смог бы ничего изменить, окажись он в положении Стейси. С течением времени вы начинаете понимать, как случается, что жизни людей складываются наперекосяк; научаетесь видеть все повороты сюжета и все соблазны; до вас доходит, каким именно способом одни люди могут использовать других.
Блеск, окружавший телесную и моральную порчу, исчезает; знание уже не радует. Вы больше не хотите попусту тратить силы, и вот вместо этого вы учитесь терпимости, состраданию и любви – учитесь сохранять дистанцию,– как ни тяжело мне говорить это. Впрочем, и об остальном мне тяжело говорить.
Стейси тянет исповедаться. Она говорит: «Видишь ли, старик, между такими, как ты и я, и остальным миром – огромная разница»,– и я спрашиваю Стейси, в чем же она.
– Ну, ты ведь знаешь, что существует точка, которой достигаешь однажды… однажды, когда ты вдруг ломаешься и понимаешь, что остался совсем один и падаешь в пропасть.
– Конечно… но разве не со всеми так? – спрашиваю я.
И Стейси отвечает:
– Видишь ли, когда это происходит, рядом с большинством людей кто-то есть, поэтому изгнание из Рая не так тяжело. Но ты и я, старик, мы – это совсем другое. Мы прошли через все это дело в одиночку. И теперь как острова.
Я не знаю, воспринимать это как комплимент или нет. А Стейси начинает сюсюкать, вспоминая Марка, к которому всегда испытывала неразделенное влечение:
– Ах, бедняжка Марки, он красивее нас всех вместе взятых, и, точно говорю, я жизнь бы отдала, только бы он прожил подольше и поукрашал бы мир еще несколько лет. Скажи честно, старик, ты бы ведь отдал все на свете, чтобы выглядеть как чиппендейловский танцор всего-то на каких-нибудь десять малюсеньких минуточек.
Тут она замечает, что ее стакан пуст, и вертит головой в поисках официанта. «И знаешь еще что? Марк ничего не сказал даже родителям. Он решил, что они его бросят».
Приносят новый «крантини», и я чувствую, что скоро мне придется выручать Стейси. А потом как-то всплывает тема Бога. Стейси поднимает на меня глаза – все еще такая красивая, но такая пьяная – и говорит: «Старик, Бог – это человек, который впивается мне в шею в счастливую ночь. Бог – это голос в ночи, который я слышу, но до которого мне нет никакого дела, потому что я знаю, кто это. Ты меня слушаешь, старик?»
– Слушаю, Стейси,– отвечаю я. И я буду слушать дальше, хотя тот я, каким я был когда-то, сменил бы тему. Так уж случилось, что много лет назад большинство из нас порвало связь между любовью и сексом. А порванную, ее уже никогда не восстановишь.
Джули оказалась более «нормальной», чем, скажем, Марк или Стейси. У нее двое детишек, живет она в Пембертон-Хайтс, в Северном Ванкувере, в таком очень типичном пригороде. У нее славный муж, Саймон, и она вспоминает нашу юношескую пору, когда все мы были вместе, как какое-то опасное и прекрасное приключение – к счастью, далекое, как тигры в своем загоне в зоопарке.
– В последнее время я стараюсь измениться, старик,-говорит она мне, когда мы сидим на бетонных ступенях ее крыльца, попивая слабый кофе «Мистер Коффи».– Ты знаешь, ирония – это ад, из которого я пытаюсь бежать: обратить цинизм в веру, путаницу – в ясность, тревогу – в набожность. Но это трудно, потому что я стараюсь быть искренней в жизни, и вот стоит мне включить телевизор и увидеть какого-нибудь телеведущего, и я сдаюсь. Слишком много дешевых подделок! Все было бы куда яснее и проще, не будь кругом такого множества разрисованных знаменитостей. Ведь правда?
Джули кричит сыновьям, чтобы те перестали драться из-за водяного пистолета (одновременно она подает реплику в сторону, сообщая мне их домашние прозвища – «Дэмьен» и «Сатана»), и наш разговор продолжается:
– Просто не обращай внимания на эту мелюзгу.
Иногда мы засиживаемся, если погода теплая, и город перед нами блестит, как позолота, а дюжина подъемных кранов буквально на глазах меняют его очертания.
– Тысячу лет назад,– говорит Джули,– люди и думать не думали, что жизнь их детей будет хоть чем-то отличаться от их собственной. Теперь уже никто не спорит, что жизнь следующего поколения – черт побери, да просто жизнь на будущей неделе – в корне отличается от жизни сегодня. И когда мы начали так думать? После какого изобретения? После телефона? После машины? Почему так случилось? Я точно знаю, что ответ есть!
Мы продолжаем сидеть и разговаривать. Джули напоминает мне про ночь, которую довелось пережить нам семерым в 1983 году:
– Ну, еще та ночь, когда мы пили лимонный джин и каждый украл по цветку с кладбища Уэст Ван и прикрепил себе в петлицу.
Полный провал в памяти. Не могу вспомнить.
– Слушай, старик, не пялься так на меня – ты был не такой уж пьяный. Ты еще дал мне потрясающий совет там, в ресторане. Из-за этого совета я перешла в другую школу.
Я по– прежнему тупо смотрю на Джули:
– Извини.
– Но это просто ужас, старик. Ну вспомни. Марки шел без рубашки по Денман-стрит; Тодд, Дана и Кристи нарисовали себе поддельные татуировки.
– Уф, совсем память отшибло. Хоть убей. Джули овладевает навязчивая мысль – заставить меня вспомнить.
– В ресторане еще была такая жуткая коричневая виниловая мебель в стиле семидесятых. А ты ел живую рыбу.
– Погоди! – кричу я.– Коричневая мебель в стиле семидесятых – я помню коричневую мебель.
– Слава тебе, Господи,– говорит Джули.– Я уж думала, что с ума сошла.
– Нет, погоди, вроде начинаю припоминать… цветы… рыба.– С ласковой помощью Джули воспоминание о вечере удается вытянуть из памяти, как тонкую нить, дюйм за дюймом. В конце концов мне удается вспомнить все до мельчайших подробностей, но процесс оказывается на удивление утомительным. Притихнув, мы сидим на теплых бетонных ступенях.– Так в чем там была суть? – спрашиваю я.
– Не помню,– отвечает Джули.
Оба мы слегка поражены, я даже больше, чем Джули, природой воспоминаний – тем, как они хранятся где-то в мозгу, но могут в любой момент потеряться, или перепутаться, или Бог его знает что еще. Если бы Джули не сидела рядом и не сопровождала меня в воспоминаниях о том вечере, я сошел бы в могилу, так никогда и не вспомнив, что в моей жизни был такой волшебный вечер. Тогда какой смысл был в том, чтобы прожить его? И поэтому мы оба сидим притихнув.