Игорь Губерман - Гарики из Атлантиды. Пожилые записки
Послесловие на скорую руку
Уже книга была готова к печати…
Уже ангел-хранитель моей грамотности поэтесса Зиночка Палванова выправила последние ошибки (я легко отличаю тире от дефиса, но путаюсь в их расстановке на бумаге)…
И пошла уже приятнейшая часть в изготовлении каждой книги — вкрадчивое препирательство с Сашей Окунем по поводу обложки…
Прошлое мое возникло снова, принявшись опять одаривать меня. На обложке (по идее Таты) полное имела право находиться та ветхозаветная пишущая машинка, на которой я печатал некогда в Москве свои стишки. Она давно уже пылилась на шкафу, я снял ее, стер пыль и поволок фотографировать. И, лишь раскрыв футляр, я обнаружил, что это вовсе не она: в те годы у нас не было таких роскошных инструментов. А значит, я кому-то (но кому?) отдал ее попользоваться много лет назад и начисто о ней забыл — как выбросил. Это было грустно, ибо пахло неким мелким, но предательством. А прошлое тяготело к справедливости и тихо принимало свои меры. Сделанные фотографии самозванки оказались таковы, что на обложку не годились. Все дальнейшее произошло в течение недели.
Мы поехали пить водку к старым друзьям. В несчетный раз сидели мы у них в гостях, но именно теперь, когда уже собрались уходить, хозяйка дома вдруг спросила, почему я столько лет не забираю свою пишущую машинку, ведь они давно уже перешли на компьютер. И густую пыль на этот раз стерли с моей заслуженной подруги. Когда-то я подсаживался к ней довольно часто, чтобы настучать стишки уже готовые, уже исчерканные много раз в блокноте или на клочке бумаги. В очень-очень разном настроении я сиживал за ней в те годы. У меня тогда один приятель сочинил отменную научную идею. Дескать, в воздухе витают некие мельчайшие, невидимые глазу существа — типа микробов (или вирусов, скорее). Их пока наука не открыла и не скоро доберется. И название он дал им — поебени. Эти поебени попадают к нам с дыханием и сразу проникают в душу, сея в ней печаль, тоску, а то и злобность. И весьма заразны эти поебени, мы их с легкостью передаем друг другу при общении. Конечно, обстоятельства и личной жизни, и эпохи — все влияет на активность поебеней, только главное — твоя к ним личная податливость. Так разные болезнетворные бактерии живут в любом из нас, но, только чувствуя уступчивую слабину, пускаются на штурм и размножаются. А поебени даже на предметах могут оседать, годами ожидая, чтобы их вдохнули. Я вспомнил это, глядя на свою машинку. Согнал ли я зловредных крох, стирая мокрой тряпкой пыль? Похоже, что согнал, поскольку ничего не ощущал я, кроме теплой грусти о том дивном жутком времени.
Это было только начало. Дня через два мы пили водку (и коньяк, и виски) в другой компании друзей. Все до единого — либо высокие музыканты, либо озаренные меломаны, и естественно, что разговор почти немедленно пошел о разных исполнителях и дирижерах, и я не то чтоб заскучал, однако мучился от полной невозможности хоть как-то встрять в их общий разговор.
Мы с музыкой, к моему великому сожалению, живем, почти не встречаясь. Уже не раз я с горечью писал, что мать моя закончила консерваторию, а я пошел в отца. Ни слуха у меня, ни голоса (пою прекрасно, ибо с дикой страстью это делаю, в мотив почти не попадая). А совсем недавно был я в Москве на концерте очень известного скрипача Виктора Третьякова. Он пригласил нас (тещу, Тату и меня) в консерваторию, где он играл в честь собственного дня рождения, после чего нам предстояла основательная выпивка — я согласился с радостью и благодарно. Но так случилось (неслучайно), что я мог прийти только в конце второго отделения и был запущен на балкон под самой крышей, где густой толпой стояли меломаны-фанатики, явные и очевидные безбилетники с одухотворенными поношенными лицами. Теща с Татой наслаждались музыкой где-то на блатных местах партера, а мне и сцену было видно только изредка. (Уже на пьянке теща моя сказала: «Знаете, Виктор, вы божественно играли, но мне было так странно на вас смотреть — я не привыкла видеть у скрипачей русские лица».) Вспомнилось это к тому, что я от предвкушения скорой выпивки стал источать, по всей видимости, некие зловредные для музыки флюиды нетерпения. И, будучи людьми утонченными, мои соседи по балкону стали эти флюиды ощущать спиной. Поводили головами и оглядывались. Я это понял, когда стоявший передо мной меломан вдруг обернулся ко мне и тихо сказал:
— Брамс. Последняя вещь в концерте.
Однако же вернемся к посиделкам у друзей. Еще немного выпив, я сообразил, как мне принять участие в их разговоре. И в паузу, покуда разливали, вклинившись, сказал с печалью и достоинством:
— А я когда-то был на исполнении сюиты Рахманинова «Колокола» и написал поэму прямо в зале… — Наконец-то! Все смотрели на меня — любовь и ожидание светились в их доброжелательных глазах. Но больше мне сказать им было нечего. Поскольку наизусть я ничего уже не помнил, а с той поры, как потерялся текст, прошло лет сорок.
Застольный разговор возобновился, я еще немного выпил и сидел, печалясь теперь уже о той давнишней потере. Я и вправду как-то был затащен приятелем в Малый зал Московской консерватории. Там был концерт фортепианного дуэта: Марк Тайманов (шахматный гроссмейстер по совместительству) и его жена Любовь Брук играли Рахманинова. Мой приятель дружил с этой семьей, а потому не мог не пойти. А я, подозреваю, согласился, потому что название «Малый зал» ассоциировалось у меня с краткостью мероприятия. Но музыку я слушал с удовольствием, и что-то она делала со мной, ибо, едва лишь они начали играть сюиту «Колокола», я вытянул из кармана блокнот и достал авторучку. Чувство музыкальной композиции (скажу без похвальбы) оказалось мне не чуждо: я закончил свой большой стих одновременно с окончанием сюиты. После пару раз я завывал его на пьянках, но лирическая патетика плохо совмещается с застольями, и я его забыл, а текст пропал куда-то.
Это было уже не первое мое сочинение под музыку. Я года за два до того столь же случайно попал в Питере на исполнение оратории Генделя «Самсон». Меня тогда в капеллу затащил мой питерский приятель (что мне так везет на меломанов?). Я как раз в то время остро переживал свое еврейство и кропал переживательные стишки, поэтому немедленно схватился за бумагу. За полтора часа, что исполнялась оратория, я написал поэму о Самсоне. Была она полна гордыни и патетики. Я с пафосом вещал о том, что бедный и униженный Самсон воспрянет и сокрушит храм Дагона. Мои библейские познания были целиком почерпнуты из программки, выданной всем зрителям на входе. До сих пор я помню последние четыре строчки, из них ясно проступает все предыдущее содержание:
Журчит растаявшее скерцо,прозрачен генделевский гроб,самсоны давят иноверцевна узкой тропке в гардероб.
Хорошо, что утопил эту поэму в помойном ведре совместно с толстой пачкой всяческой слюнявой лирики, подумал я. Но жалко, что пропал и стих о том фортепианном дуэте. Я сейчас бы вставил его в книгу, хоть и пафоса там было многовато, но еще одно свидетельство о прошлом. И не только я не помнил, куда делись те листки, но даже вида их не помнил, хотя видит Бог — писал.
А гости все уже тем временем поднялись, выпили за дом, а после выпили на посошок, а после — чтоб доехать нам благополучно. И печаль моя бесследно смылась.
А назавтра (голова еще слегка гудела) позвонил мне замечательный приятель. Я одну лишь расскажу сейчас историю, и станет все понятно про него. Пламенный (в хорошем смысле слова) еврей, он непрерывно пишет книги и статьи, доказывая (с разной степенью обоснованности), что разные знаменитые люди тоже были евреями. Но одновременно он столь же пламенный христианин — нет, не крещеный, но по убеждению, поскольку все мы, дескать, — дети христианской культуры. И как-то вез я его домой после пьянки, путь наш пролегал через религиозный район, а на дворе была уже суббота. В силу чего юные иудеи в кипах и с пейсами грозили нам пальцами и кричали что-то укоризненное. А он, опустив заднее стекло, высунул руку и благодушно их крестил щепотью православного троеперстия. Как не любить такого человека?
— Сядь и расслабься, — попросил приятель, — я тебе сейчас прочту стихотворение. — О Господи, успел подумать я, неужели и сей достойнейший человек стал графоманом?
Хорошо поставленным голосом и с большим выражением было мне прочитано мое стихотворение о фортепианном дуэте «Колокола».
— Где ты это раскопал? — спросил я ошарашенно.
— Вышла книжка воспоминаний Марка Тайманова, там о тебе очень лестно написано, хочешь послушать?
Книжку я взял, естественно, в тот же день. И понял, почему я напрочь не помнил, куда делся текст: я его сразу подарил семейной паре пианистов. А Тайманов написал об этом так красиво, что грех не выписать его слова: «Листки нашли место в архиве среди рецензий, программок, и лишь спустя годы стало ясно, какой необычный манускрипт попал нам в руки… Настал момент, когда раритетный опус может стать всеобщим достоянием…»