Виктор Ерофеев - Пупок
— Хочешь, куплю тебе арбуз?
Небритый считал, что своим предложением задобрит деда, и тот немедленно полюбит его на всю жизнь, и они станут ходить друг к другу в гости, пить чай с клубничным вареньем, ловить в пруду карпов, играть в поддавки и вести оживленные беседы о Николае Федорове и маршале Жукове, а когда дед окончательно доверится небритому, то расскажет ему про то, как его младший брат Кузя вернулся с фронта с пробитой внутренностью, отчего вынужден был вечно слоняться с мокрыми штанами. Девки, заметя в нем порчу, отказывались иметь с ним дело, хотя он честно сулил дорогую трофейную принадлежность: будильник «Немецкая овчарка» — а тем более выйти за него замуж. Не стерпев такого насмешливого отношения, Кузя решил взять свое против женской воли, напав на девку (она и сейчас живет) в совхозном коровнике. Девка, испугавшись: еще убьет! — безучастно присмирела на холодном навозе, обернувшись к Кузе лиловой спиной. Счастье шло к Кузе в руки, но прошло-таки мимо, он только сильно обоссался с натуги, отчего в скупом отчаянии наложил на себя руки и был таков. Вот… Хоронили его с военным почетом, как сержанта…
— Дед, хочешь, куплю тебе арбуз?
Но дед глянул на небритого с недобрым прищуром, глянул как на совсем незнакомого и чужого человека и, не прощая за Николая Федорова и маршала Жукова, прохрипел: «Я СТОЯЛ ВПЕРЕДИ ТЕБЯ» — и потому историю про брата Кузю не рассказал. Обойдешься!
— Опять! — расстроился небритый. — Опять кособоко бегут собаки. Бегут и бегут. Экий китч!
Кособоко бежали собаки.
На середине пруда затонула лодка с будущими железнодорожниками, любителями угрей и устриц.
Хотелось посидеть в тени.
Минуя очередь, к окошку арбузной лавки шел миниатюрный человек в безукоризненной каштановой паре. Дачники почтительно раскланивались с ним. Накануне в конторе правления дачного кооператива он прочел лекцию о вреде пространства и времени. Только местная шантрапа не разделила его пафоса.
— Па-а-азвольте! — внушительно сказал профессор. — Я предводитель городских фигур, изъеденных демисезонной мигренью. Не видите разве, что у меня в руке ценная вещь?
— Неужели трофейный будильник «Немецкая овчарка»? — изумился небритый в качестве несостоявшегося композитора. Он полагал, что сочинить мелодию сложнее, нежели открыть новый химический элемент.
— Георгий Яковлевич не любит конкретной музыки, — холодно заметила жена профессора, седая женщина с бычьей кровью в глазу.
РАБОТНИКИ ТОРГОВЛИ! БЕРЕГИТЕ ЛЕТАЮЩИЕ ТАРЕЛКИ!
— Горбуна вырастишь! — убивались сердобольные тетки.
Небритый своим глазам не верил.
— Простите мне всю несуразность вопроса, — сказал небритый, подступая к профессору, — но, видите ли, такой же точно транзистор у меня украли на днях…
Профессор оборвал на полуслове:
— Вы хотите сказать, что Я украл у вас этот приемник?
— Что вы! — в ужасе замахал руками небритый. — Но вы могли случайно найти его в траве.
— Транзистор, знаете ли, не гриб и не ягода, чтобы его можно было найти в траве, — возразил профессор.
— Георгий Яковлевич, покажи-ка ему свое удостоверение, — рассердилась седая женщина.
— Ничего я ему не покажу, — насупился профессор.
— Я все понимаю, — пробормотал небритый, — но странное совпадение… У моего тоже была трещинка на стекле. Я уронил при переезде…
— Лера, не волнуйся! Просто молодой человек сошел с ума.
— У моего транзистора тоже вот здесь вот… — Небритый судорожно глотнул воздух.
— Ты еще приползешь на коленях ко мне извиняться, — незлобно улыбнулся профессор.
Очередь забыла про арбузы и превратилась в круглую толпу.
— Смывайся, — тихо шепнули небритому сзади. — Беги, пока не поздно.
— Это мой транзистор, — сказал небритый. — Мой до последней царапины.
Торговка арбузами высунулась из окошка по пояс и заорала:
— Держи вора!
— Может быть, я и дачу у тебя украл? — спросил профессор, бледнея.
— Мой муж родом из Харькова, — гордо объявила седая женщина толпе. — Он автор семи трудов, переведенных на три языка. Он добился всего своими собственными руками и светлым умом.
— Вы нарочно вывернули карманы плащей, чтобы подозрение пало на ребят… Вы… Вы… светлый ум! — Небритый деланно засмеялся, не чувствуя лица.
— Вы будете виноваты в его смерти! — предупредила Лера с бычьей кровью в глазах.
— Нет, я не умру! — замечательно крикнул профессор скрытой цитатой из сочинений Пушкина. — Я не умру, покуда… — Он развернул транзистор тыльной стороной: — читайте!
Народ бросился к транзистору. Читали:
ДРАГОЦЕННОМУ ГЕОРГИЮ ЯКОВЛЕВИЧУ В ДЕНЬ ЕГО ПЯТИДЕСЯТИЛЕТИЯ ОТ СОТРУДНИКОВ, АСПИРАНТОВ, ГАРДЕРОБЩИЦ И БИБЛИОТЕКАРЯ.
Народ так и ахнул.
— Беги, — заторопил небритого дружеский шепот сзади. — Беги, дурень, беги!
— Это фальшивая надпись, — слабо запротестовал небритый. — Он сам выгравировал табличку.
Раздался возглас всеобщего возмущения. Торговка арбузами влезла на крышу лавки. Алая юбка билась у нее между ног.
— Тише! — приказала она, митингуя. — Только что на переезде электричка раздавила неопытную суку. Все остальное — детали.
Народ в нехорошем предчувствии поспешил на переезд смотреть суку. Остались профессор, небритый и Лера.
— Я думал раньше, как все, — молвил небритый, — что собака — друг человека, а оказалось-то совсем наоборот, совсем наоборот оказалось…
— Во всем виновато пространство и время, — молвил профессор, любуясь видом беззащитных арбузов.
1975 год
Мутные воды Сены
Делегация, в состав которой Валера Мучкин был включен в качестве переводчика, прибыла в Париж с сугубо конфиденциальным заданием. В Париже в то время было лето, небо отличалось пронзительно светло-серым цветом, болезненным и радостным для глаза, осадки с исключительно французской деликатностью выпадали только по ночам. Возглавлял делегацию Вольдемар Тимофеевич Устибаш, солидный мужчина со свирепым лицом, выражение которого смягчала, однако, теплота родного, восточнославянского взгляда. И как бы ни скрывал Вольдемар Тимофеевич своих глаз под покровом черноволосых жестоких бровей, стоящих торчком, какой бы авторитетный вид он им ни задавал, глаза все равно выдавали его исконную, первобытную нежность, нежность воина и отца, при свете костра режущего детишкам ореховые свистульки, сооружающего с ними скворечники. В Париже в то время бастовали почтальоны, и парижские голуби были привлечены правительством заниматься гнусным делом штрейкбрехерства. Парижане получали письма, а голубей, из презрения к ним, задерживали, ощипывали и поедали. Напротив того, у заместителя руководителя делегации, т. Антонова, лицо отвечало завышенным нормам европейской цивилизации, стрижка — тоже, и если Вольдемар Тимофеевич ходил в Москве в первую попавшуюся парикмахерскую, где его стригли а-ля ученик старших классов, а затем одеколонили с такой силой, что в течение целой недели он даже отрыгивал одеколоном, короче говоря, если парижские голуби сорвали забастовку почтовых служащих и кабинет министров находился на грани банкротства, то Антонов, со своей стороны, завел собственного парикмахера в столичной гостинице «Пекин», и его светленькие бачки спускались на два пальца ниже мочек ушей. Что касается его глаз, то глаза были абсолютно голубые, и отражали они соответственно абсолютную голубизну. Антонов был влюблен в певицу Аллу Пугачеву, и свою страсть он украдкой вывез за государственную границу. Валера Мучкин представлял собою третьего и последнего члена конфиденциальной делегации. В глазах у Мучкина, как только делегация прибыла в Париж, в котором подозрительно вкусно пахло из всех щелей, несмотря на забастовку работников почты и возмутительное поведение голубей, в глазах у Мучкина отражался Париж в той нехитрой кинематографической последовательности, в которой Париж перед Мучкиным разворачивался, начиная с аэропорта Бурже, въездной автострады, толстяка в пляжных шортах, продовольственного магазина Феликса Потена, журнального киоска на рю Риволи и так вплоть до моста Александра Третьего, когда Антонов заглянул Мучкину в глаза и сказал почти добродушно:
— А вы знаете, Мучкин, мы ведь сюда не по туристской путевке приехали.
— Я это четко знаю, — встрепенулся Мучкин и равнодушно отвернулся от Эйфелевой башни.
— Чем больше я смотрю на Париж, — продолжал Антонов, — тем больше я убеждаюсь в том, что Ленинград красивее Парижа.
— Я Москву больше люблю, чем Ленинград, — хриплым голосом сказал Устибаш, глядя в мутные воды Сены, замусоренные самоходными баржами.
— А я, признаться, больше люблю Ленинград. Там как-то, знаете, больше музеев и исторических мест. Эрмитаж — это же черт знает что, совершенно неслыханная вещь.