Марина Вишневецкая - Вышел месяц из тумана
– Не жалко! Не жалко! А не стану! Плохо играли! Очень плохо!– Злое личико от него отвернула и прочь в детскую побежала.
– Ради бога, извините ее.– Ирина Олеговна совсем близко к нему подошла и, наверно, желая утешить, деревянную морду козы стала гладить. А все-таки у нее был запах – запах меда, липового, белого! И так самому вместо Чукчи к ней в дом попроситься захотелось и лежать на половичке у двери, целый день бестолково лежать, все только той минуточки ожидая, когда лифт хлопнет, дверь распахнется и она беззаботно и ласково свою тонкую руку в шерсть ему запустит. И пусть зовет его как угодно. Он и на Артура будет отзываться – какая разница? Пусть и не его она позовет, а он все равно прибежит, хвостом вильнет и ее лишний разок увидит!
– Понимаете, эту копилку подарил ей отец.– И совсем близко-близко к уху его наклонилась.– Он летом от нас ушел. У нее и памяти о нем другой не осталось. Видите, что кругом?
– А-а! Ремонт затеваете!
– Да нет же! Я пока на гастролях была, муж вывез все. И телефон тоже. Нет, математически он прав. Он же нам квартиру оставил. Так что мы с Леночкой еще перед ним в долгу.
– Перед кем?
– Перед мужем. Скажите, а шуба мутоновая вашей маме не нужна? Она почти не ношеная. Показать?– И снова – кровь к щекам, к вискам, ко лбу, будто чашечку фарфоровую жгучим кофе наполнять стали.
– Я… Вы!– Лишь сейчас Альберт Иванович ощутил, как тосковал по ней все это странное лето. Но поскольку минутки свободной для тоски не было, он и не ведал о ней. И вот – изведав ее в миг и потому до судорожного вздрагивания всего тела, он решил сказать о ней, надеясь, что от слов произойдет облегчение. Но стесняясь присутствия мамаши, стоял и мотал головой, а волынка вздрагивала на нем, будто кожа на кусаемой оводами лошади.
– Что я говорю? Я совсем запуталась!– и попятилась, и, косичку левую расплетая, на палец волосы накручивать стала.– Извините меня.
И вдруг сильный треск раздался, а за ним – звон. Ирина Олеговна вся тетивой натянулась и из нее же стрелой вылетела – вперед, к дочке. Должно быть, разбила дочка копилочку – добрая душа. И что-то теплое под сердцем шевельнулось. Думал, нежность к ним. Думал – печаль. Прислушался лучше, а это – мамаша. И бойко так ворочается, настойчиво. Видно, обмочилась. Руку сунул – нет, сухонькая. Пришлось к стене отвернуться, тайком во внутренний карман заглянуть. А она бьется и тоненько этак верещит:
– Деньги! Нарочно она! Чтоб деньги твои положенные! Себе!
Застегнул А.И. пиджак с удивлением и восторгом: какая же проницательная женщина мать его! Вот и махонькая, а мозгу, словно бы как прежде, целый килограмм. Сам до такого в жизни бы не додумался. Волынку с себя снял, аккуратно на вешалку повесил и решительно за угол пошел – в детскую.
Оказалось, просторнейшая комната. Ирина Олеговна у окна стоит, дочурку на руках держит и что-то ласковое ей в ушко шепчет. А девочка славная, понятливая – все головкой кивает. А сама во все глаза на Чукчу глядит, как та по паркету шарит, нос свой в глиняные черепки, монетки и пуговицы тыча. Нет, не одиноко собачке будет здесь!
– Доченька, ну? Что ты дяде Альфреду хотела сказать?
– Спасибо,– и вздохнула, будто большая.
– А еще что, Леночка?
– Если я захочу, мне папа тридцать десять таких свинок купит!– И спинку напрягла, в Ирину Олеговну уперлась, чтоб на пол соскользнуть. Должно быть, сильно уперлась, потому что Ирина Олеговна вскрикнула даже:
– Лена!
А девчурка, на паркете оказавшись, кудряшками тряхнула и стала Чукчу гладить – от осторожности плотно сжатыми пальчиками.
– Ирина Олеговна, у меня вам денег занять нет…
– Ну что вы? Разве я…
– Тихо, тихо,– и для секретного разговора низко-низко в ее медовый дух голову опустил.– Я вам колечко привезу с бриллиантиками. Прямо завтра – меня подменят.
– Нет, что вы! Вы меня совсем не знаете!
– А я с корыстью. Дело у меня к вам.– Он хотел было хохотнуть, но мысль о грядущей разлуке с Чукчей больно кольнула сердце.
– Вы мне лучше травки от нервов!– И вдруг громко, звонко: – Лена! Не трогай собаку!
– Отчего же? Она чистенькая и не укусит. Она наоборот.
– Извините, я и про волынку вам ничего не сказала, да?
– Не сказала, да.
– И чаем не угостила. Волынка, по-моему, замечательная. Я могу в какой-то мере оценить – музкомедию кончала… Лена, не три глаза! Ты же только что трогала со… Извините! Я поставлю чай!– И прочь из комнаты в кухню быстро и гибко ушла.
Сердце кольнуло больней, и только тут А.И. понял, что не сердце это, а мамаша, прорвав уже подкладку и рубаху, грудь царапает.
Почуяв неладное, заметалась, запрыгала Чукча. А Леночка напугалась, прижалась к стене, глазища рыжие, мамины растопырила.
– Проголодалась собачка,– сказал А.И., стараясь под улыбкой скрыть сморщенность лица.– Очень морковку любит. Ты уж запоминай. По утрам – яичко сырое. Это непременно.
В груди саднило все нестерпимей, и воспоминания о героическом Прометее, а также о любимом с детства спартанском мальчишке, пригревшем лисенка – в строю, на груди, не ободрили. И кровь грозила закапать в любой момент. Да и мамаша могла сил не рассчитать – надорваться!
– Я, Леночка, дверь пока прикрою. Ты только ее не бойся,– и на цыпочках по коридору красться стал.
Поначалу направлением ошибся – очутился в темноте. Рукою по колючей стене шарил, шарил и уж после разглядел, что в ванной он, а стена в буграх, потому что плитка вся сбита… Но дышать уже совсем трудно стало – хорошо, выход нашел. Пустые кошелки взял, замок повернул и бегом, забыв о лифте, вниз!
Скорей из подъезда, скорей из двора – точно от погони. Только через дорогу перебежав, в гулкую арку кинувшись,– на детской площадке дух перевел. В домик бревенчатый залез, мамашу вынул… Рубаха, понятно, в крови, но рана терпимая, и даже совсем не глубокая оказалась рана – ясное дело, какая мать родное дитя не пожалеет? А он упрекнул ее все же:
– Эх вы!– резко упрекнул, грубо.
А она и не обиделась даже:
– Больно тебе, сынок? Подорожник сыщи! Подорожник!
– Ладно, послюнявил – пройдет,– и от нового упрека не удержался: – А пиджак вон попортили!
– Зато колечко сберегла. Я не для нее – для тебя наживала. У ней – свое дитя, у меня – свое! И тоже малое.
А.И. кивнул и всхлипнул вдруг. Тут она и того ласковей сделалась:
– Бог все видит. Нельзя тебе без меня. Ну да уж теперь вовек с тобою буду.
– Как же это «вовек»?
– Кончилась моя болезнь. Ощущаю: кончилась.
– Точно ли, мамаша? Так ли?
– И не сомневайся теперь!
И хоть сказала она их тоненьким, едва слышным голоском – всею душой поверил А.И. этим словам, только ими себя и веселил. И пусть через неделю мамаша уже меньше мизинца была, надежда теперь не покидала обоих. Ведь даже в научных журналах сказано: сколько килограммов веса человек сбросил – на столько свою жизнь и продлил. А кроме того, давно известно: муравьи и мелкие насекомые дольше всех на планете живут, вирусы же – те вообще неистребимы!
Одна беда: приходилось теперь с мамаши глаз не сводить. Потому что в клеточке или аквариуме жить мамаша наотрез не хотела. Стол кухонный всему другому предпочитала. Может, крошечки рассыпанные подбирать полюбила, а может, клеенка – где с цветочком полинялым, а где до сеточки уже истертая – веселила осязание ее и глаз. Однако без дела и сейчас обойтись не могла: то крупу перебирала, спичкой черные зернышки обособляя, а то витамин облепиховый задумала к зиме надавить: в чашечке вымылась и, что тебе винодел кавказский, давай ее ногами месить. Сахар под ноги пригоршнями в желтую ягоду подсыпает и туда-обратно по тарелке ходит. Всем матерям славный пример!
Но из дома теперь выходить стало невозможно. И с собой ведь уже не возьмешь – в любую прорешку выскользнуть может. А обернувшись, вдруг на столе ее не увидеть – это было всего страшней: наступил, придавил и писка не расслышал!
А ей усладно. Радостно ей такое доказательство заботы сыновней. За солонку бывало спрячется, а то еще лучше выдумала: прямо в булке норку себе выгрызет, наестся и дремлет внутри. И уж пока А.И. ее там отыскивал, пока движениями замедленными остальные предметы приподнимал – весь в испарине оказывался. И долго еще после того бровь дергалась и руки дрожали.
И вот однажды – в тот самый день, когда Альберт Иванович решил все же поселить мамашу в коробку из-под рафинада, потому что уже таракана меньше стала мамаша,– Ирина Олеговна приехала. Чукчу привезла. В дверь звонила, кулаком стучала. Чукча, бедняга, лаяла, скреблась. Потом соседи на шум сбежались: судили-рядили и на время к себе их увели. Но из всего топота и гвалта различил А.И. ее каблучков ход: плавно шла, грустно и плавно.
В кухню вернулся, банку с белым липовый медом открыл – и сразу с косичками ее увидел, всю фарфорово-прекрасную. Тут он и последнюю бдительность растерял: закружил по квартире, заохал, стихи из «Энеиды» застенал… А она через час опять пришла, звонить стала, а потом вдруг тихо так говорит – словно не сквозь дверь, словно глаза в глаза: