Аркадий Вайнер - Петля и камень на зелёной траве
Лохматые хулиганистые подростки с гитарами и велосипедными цепями пили в подворотнях «бормотуху», пронзительными голосами кричали, матерились и громко хохотали.
А на углах стояли подкрашенные дешевки с прозрачными лицами идиоток.
Ах, пророки, прорицатели, предсказатели, сказители! Иерархи и юродивые! Вы это имели в виду, предрекая – быть Москве третьим Римом? Вы про что толковали, про величие или вырождение?
Эх, дураки, мать вашу! Все сбылось…
Севка плавно притормозил около моего дома, встав сразу же за моим обшарпанным грязным «москвичом». Я подумал, что наши машины похожи на своих хозяев.
– Смотри, бегает еще твой «москвичонок»! – удивился Севка.
– Бегает.
– Пора менять на новую…
– Хорошо, завтра куплю «мустанг»… – я полез из машины, норовя как-нибудь так попрощаться, чтобы не давать Севке руки, но он положил мне свою крепкую большую ладонь на плечо и сказал негромко:
– Алеха, не дури. Не из-за чего нам ссориться. Ты этого не знаешь, но еще поймешь. Ты еще поймешь, Алешка, что тебе глупо меня ненавидеть. Да и не за что!…
Я захлопнул за собой дверцу, и Севка крикнул мне в окошко:
– Завтра приходи к старикам обедать…
И умчался.
Господи, зачем ты отнял у меня мой голубой монгольфьер?
Вчера в издательстве мне сказала редакторша Злодырева: «Ваш герой в романе заявляет – мы погибаем от заброшенности и озабоченности». Что это значит? Действительно – что это значит?
Ула! Ты ведь знаешь, что это значит. Какая пустота! Какая бессмыслица во всем. Мне надоело все. Мне надоела эта жизнь. Я сам себе невыносимо надоел.
Идти домой было боязно – там темнота, запустение, в коридоре поджидает ватный кабан Евстигнеев.
Отпер дверь «москвича» и сел за руль. Не знаю, сколько я сидел в маслянистой тишине, облокотившись на пластмассовое колесо баранки. А дальше все произошло как под гипнозом. Я сунул в замок зажигания ключ, мучительно заныл от усталости стартер, чихнул, затрещал, рявкнул мотор, и, не давая ему прогреться, а, скорее, самому себе одуматься, остановиться, перерешить, рванул руль налево, колеса спрыгнули с тротуара, и я помчался по улице…
Я гнал по пустынным улицам, вжимая каблуком до пола педаль акселератора, и мотор захлебывался от напряженного рева, полыхал большой свет фар, тревожно бились оранжевыми вспышками на поворотах мигалки, когда я на полном ходу прорезал редеющие ряды машин, колеса испуганно гудели на выбоинах и трамвайных рельсах. Засвистел у Красных ворот милиционер, но я плевал на него. Что будет завтра – не имеет значения, а сейчас никто меня не мог догнать и остановить. Я бежал от своей тоски, от ужаса отчаяния. Я бежал от себя самого.
Бросил незапертую машину во дворе, вбежал в подъезд, поднялся на лифте, нажал кнопку звонка и, услышав за дверью негромкие шаги, почувствовал, что у меня сейчас разорвётся сердце.
– Что с тобой? – испуганно спросила Ула. Я втолкнул ее в переднюю, захлопнул за собой дверь и прижал изо всех сил к себе.
– Ты моя… никому не отдам… ты моя душа… ты мой свет на земле… ты мой монгольфьер… ты вода в ладонях… ты воздух… ты свет… ты остаток моей жизни…
Ула не отталкивала меня, но она была вся твердая от напряжения и уходящего испуга. Она молчала. Она не раздумывала – она слушала себя самое.
В освещенной комнате на стене мне была видна большая фотография деда Улы – смешного старикана в пейсах, картузе и драповом пальто, застегнутом на левую сторону. У него сейчас лицо было, как у иудейского царя, – высокомерное и горестное. В нем была замкнутость и неодобрение. Мне пришла сумасшедшая мысль, что Ула прислушивается к нему. От страха я закрыл глаза и почувствовал, как она обмякла у меня в руках.
10. УЛА. МОЙ ЛЮБИМЫЙ
Мне кажется, я помню тот вечер, когда мы пришли сюда.
Отгрохотала тяжелая, труднодышащая гроза, унося лохмотья туч на восход, туда – за мутный Евфрат, бурливо-желтый Худдекель, еще называемый Тигр.
Бушевали на горизонте голубые сполохи молний, и в их истерических коротких вспышках видны были низкие кроны пустынных акаций ситтим, прижимающихся к земле, как спящие звери.
Красный мокрый грунт. Пучки клочковатой выгоревшей травы.
Пахло горелым навозом, прибитой пылью, пряными цветами.
Вдалеке, у леса багровым заревом нарывал костер.
Человек спрыгнул на Землю и отпечатались в ней его следы. Наклонился и набрал рукой пригоршню, помял в ладони:
– Адама – глина, – сказал высоким звенящим голосом.
– Помахал рукой на прощание, крикнул:
– Будь благословен, Пославший нас!
И пошел на север, в сгустившуюся тьму, где расстилалась земля обетования, суровая колыбель новой жизни, юдоль горечи, вечного узнавания.
Его еще видели все, когда он поскользнулся в луже и упал, перемазавшись в глине.
И слышали в немоте ночи его смех, и его голос, в котором дрожали слезы бесстрашия, упорства и одиночества:
– Я – Адам. Сотворенный из глины. Я – Адам. Помните меня под этим именем. Я – Адам…
Адам… Адам… – звучало в моих ушах, а я уже не спала.
Да я и раньше не спала. Блаженство было невыносимым как мука, и сотрясающие меня токи с ревом и стоном оживляют ячейки моей древней памяти, заглушая, стирая все происходящее вокруг.
Повернулась на бок и увидела, что Алешка не спит. Он смотрел мне в лицо, положив свою горячую ладонь на мою спину. Прижал меня ближе к себе, и мы молча смотрели друг на друга, и думали мы об одном и том же. Я уверена – он тоже вспоминает, как мы познакомились.
А я вдыхала его сильный горьковатый запах и смотрела, как мерцают блики уличного света в его глазах.
…Я ехала на день рождения к подруге – от метро «Войковская», почти час на автобусе до Бибирева. Зима, конец декабря. Он вошел на остановке, рослый, красивый, без пальто и без шапки, и от его белокурой головы поднимался прозрачный парок. Он прижимал к себе три бутылки шампанского. И был уже слегка навеселе. Почему он без пальто? Он огляделся мельком в автобусе, увидел меня. Шагнул ближе, свалил на сиденье бутылки, как дрова, и сказал:
– Девушка, у меня нет мелочи. Купите у меня за пятачок бутылку шампанского!
– Я не делаю дешевых покупок, – сухо сказала я ему и отвернулась к окну. Он мне понравился, он мне сразу очень понравился…
Алешка приподнялся на локте и стал целовать меня в грудь, жесткие шершавые губы, волнующие, алчные, ползет от вас по коже шершавый холодок, сладко замирает в груди.
…Он уселся рядом, сложив свои бутылки на колени.
– Поеду без билета, – сказал он весело. – И если контролеры заберут меня в милицию, грех падет на вашу распрекрасную головку.
Я молча смотрела в окно, в круглую черную дырочку, протертую в наледи на стекле – прорубь в черный бездонный мир, оттаенную любопытными теплыми пальцами. Громадный океан тьмы, слабо подсвеченный огнями уличных фонарей и встречных машин – глубинных фосфоресцирующих жителей. Агатовый дымчатый кружок – иллюминатор батискафа, проваливающегося в бездну. Я видела, как там, за тонкой холодной стенкой, взмахивают костистыми плавниками голых веток заледеневшие деревья-рыбы, и упираются в мой зрачок стылые глаза светофоров, висят невесомые коробки затонувших домов.
Он мне очень нравился. И я боялась его. Я не хотела его тепла, мне боязно было смотреть, как курится белый парок над его головой, я так страшилась взглянуть в его светлые глаза оккупанта! Но он мне нравился. С ним было не так ужасно в душной капсуле батискафа, летящего в тартарары…
Алешка думает о том же, он вспоминает вроде бы отдельно, но и вместе со мной. Я закапываюсь лицом в его грудь, а от рук его, быстрых, жарких, легко скользящих по моему животу, ногам и снова по груди, вливается в меня сухой жар, и каждая клеточка рвется к нему – быть ближе. Господи, неужели когда-то его не было со мной?!
…Он остановил бесцельный пролет батискафа, ткнув пальцем в мои чахлые гвоздики, запеленутые вспотевшим целлофанчиком:
– У вас есть цветы, а у меня вино. У вас – очевидная красота, а у меня – общепризнанный талант. Давайте объединим наше богатство и станем счастливы, как первые люди.
– Слушайте, талант, по-моему, вы просто волокита. Дайте пройти, сейчас будет моя остановка.
– Какое совпадение! Моя – тоже!
Это он, конечно, врал. Ему надо было выкидываться в створчатый люк батискафа давным-давно, когда плавающие в черноте пятиэтажки Лихоборов висели на самой малой глубине…
Алешенька, любимый мой, почему люди не придумывают названья для любовных игр? Я не понимаю, почему, написав миллионы стихов о любви, романтике, мечтатели и поэты постыдились дать имя блаженному слиянию, венцу и вершине любви, и осталось оно как название болезни – имуществом и достоянием врачей, именующих его собачьим словом «коитус», и арсеналом хулиганья и дикарей, подобравших ему матерные прозвания и пакостные клички.
Алешка, как крепки твои руки, как горячи твои бедра на ногах моих, которые я распахиваю тебе навстречу, любимый мой! И сколько бы раз мы ни любили друг друга до этого, сердце снова замирает в миг, когда ты со стоном-вздохом-вскриком входишь в мое лоно, разжигая своим яростным факелом внутри все нарастающее пламя, гудящее, слепящее, счастливое.