Владимир Шаров - Будьте как дети
Перегудов хоть и служил с редким благоговением, все время повторял, что из-за грехов не может быть настоящим пастырем, и это тоже сильно на них повлияло, шаг за шагом убедило энцев, что теперь, когда они обращены в истинную веру, пришел их черед его спасти. И главное, они могут и должны это сделать, коли, как он говорит, и вправду чисты и непорочны перед Господом.
Летом, когда энцы, кочуя со стадами оленей, уходили от Лены на сотни верст, солнце и тепло разрушали храм: скорбя по своим прихожанам, он будто плакал, а потом, оплыв, словно старая баба, в конце концов превращался в рыхлый сероватый ком. Позже многие сочли эти слезы пророческими. Правы они или нет, я не знаю, но слышал, что лето Перегудов звал временем греха и печалей, а осень, когда энцы восстанавливали церквушку, - временем раскаянья и прощения.
Надо сказать, что, всегда помня, что однажды они останутся без него, Перегудов сколько мог поддерживал энцскую самостийность. Наверное, поэтому долго решимость племени ему помочь он или не видел, или не обращал на нее внимания. Не понимал, что вводит народ в грех, что скоро, исказив учение о Сыне Божьем, эта решимость займет место в самой сердцевине веры.
Они много за него молились: молились, когда были свободны и когда работали, но шел год за годом, а облегчения учителю не выходило, наоборот, он казнился больше и больше. Перед революцией старый, слабый человек, он, бывало, плакал, никого не стесняясь, прямо на людях, и они отчаялись. Видя, как ему плохо, энцы тогда разуверились, что отсюда, с берегов Лены, Господь их слышит, и, подобно тысячам тысяч до них, решили искупить кровь кровью - за жизни, загубленные Перегудовым, отдать свои. Бросив, оставив оленей, чумы, пострадать, пожертвовать собой за всех несчастных, а потом идти в Иерусалим, в Святую Землю и обратиться к Всевышнему уже оттуда.
В последние годы я все лучше понимаю Перегудова. Вслед за ним думаю, что суть этой истории в невозможности отделить смерти, что предшествовали обращению энцев, от новой веры. Одно срослось с другим, как в любом человеке желание спастись и первородный грех, который со времен Адама, что ни делай, всегда при тебе. К сожалению, и до большевиков, и позже немногие из энцев послушались его и остановились, отошли в сторону.
Мысль, что одних молитв мало, что молитва без дела мертва и, если они будут сидеть сложа руки, им его не спасти, раз возникнув, больше энцев не оставляла. Произошло то, чего Перегудов так боялся. С того дня, что Господь судил ему присоединиться к племени, Перегудова не покидал страх, что когда-нибудь они решат заменить слово делом. В его жизни неделанье было одним с невиновностью, любое же дело, наоборот, целиком связано с кровью, замешано на крови, кто бы и на что ни надеялся.
Больной, немощный, он не раз пытался с ними объясниться; говорят, что, думая удержать, даже стоял перед народом на коленях, но мало в чем преуспел. Против него работала не знающая пределов вера в собственную греховность, от которой он был не готов отказаться. В высказываниях Перегудова тех лет - нарастающая печаль, что он, принеся энцам истинную веру, в то же время не в силах отгородить их от окрестной жизни, взрослой и жестокой. Ожидание беды и понимание собственной дряхлости. Горечь от того, что как бы они его ни любили, помочь им он ничем не сумеет.
В восемнадцатом году, уже на смертном одре Перегудов, собравшись с силами, на несколько часов сделался таким, каким энцы знали его много лет назад. Умирая, он грозил народу, что если они ввяжутся в то, что сейчас началось в России, он не забудет ни одного, с того света - поименно проклянет каждого, а еще раньше проклянет день, когда к ним пришел и стал проповедовать Христа. Но и тут понять его захотели лишь единицы. Большинство признало, что это страх, страх за их будущее, а еще - объяснение в любви, и, едва положив Перегудова в могилу, вновь согласилось, что они спасут учителя, чего бы им это ни стоило.
После его смерти в декабре восемнадцатого года энцам пришлось очень нелегко. Они рассказывали про себя, что не могли найти правду. Будто в пургу, все плутали и плутали. Хоть и держались друг за дружку, чтобы спасти человека, который принес им Благую весть, хоть и боялись разрыва, сговориться, решить наконец, куда пойдут, не умели. Отчаянно спорили, что есть настоящая Святая земля - их собственные пастбища, Россия, Палестина или никому не ведомый остров Кергелен. Об острове им рассказывал капитан американской шхуны - говорил, что на нем никто и никогда не проливал человеческой крови, и, как в первый день творения, там нет ни горя, ни зла, ни греха.
Справедливости ради надо сказать, что судьба и тех, кто ушел, и тех, кто послушался Перегудова и продолжал кочевать в низовьях Лены, сложилась равно тяжело. В тридцать втором году, когда коллективизация добралась до этих мест, энцы за несколько зим потеряли всех оленей и к началу войны с немцами чуть не поголовно спились.
Во время Гражданской войны и нэпа вслед за политкаторжанами - своими отцами и дедами - на Большую землю перебралась почти треть племени, уходя, они говорили, что как мы - энцы, пытаемся спасти Перегудова, новая власть мечтает спасти весь народ - построить рай прямо здесь, на земле, и будет правильно, честно ей помочь. За такую власть, убеждали они соплеменников, не жалко отдать жизнь, а потом одесную Господа вместе с оленями кочевать уже в райской небесной тундре, где нет ни гнуса, ни зимней бескормицы, ни волков. Было несколько волн переселений, наверное, как-то между собой связанных, но то ли люди погибли, то ли просто затерялись, во всяком случае, сам я никого разыскать не сумел.
О тех, кто отправился на Большую землю, и об оставшихся хранить родовые пастбища по берегам Лены речь ниже пойдет не раз, а здесь мне хотелось бы пересказать одно очень популярное среди энцев и явно легендарное предание. О том, чтобы уехать куда-нибудь далеко, может быть, и на французский Кергелен, уехать и спастись от того, что надвигается, заговаривал якобы еще Перегудов. И вот в последний год нэпа три семьи сговорились с капитаном американской шхуны “Мэри Холден”, последней рисковавшей ради золота и пушнины забираться так далеко на запад. Он заякорил большую льдину и на этом странном Ковчеге с помощью ветра и течений два с половиной года тащил энцев и стадо оленей в десять голов до расположенного на другом конце земли, у Антарктиды, острова.
Льдина таяла, команда шхуны почти беспрерывно бунтовала, и капитан в Анкоридже на Аляске и в Маниле на Филиппинах дважды высаживал недовольных и набирал новых матросов. И все же на Кергелен энцев и пару выживших оленей - самца и важинку - он, сдержав слово, доставил. Теперь олени вновь расплодились и в тишине и благодати пасутся в тамошней тундре, будто в Земле Обетованной. И чтобы снять последние сомнения, рассказчик добавлял, что воспоминания энцев о прежней родине и о долгом плавании в Антарктику были записаны и опубликованы во Франции известным этнографом Леоном де Блуа.
Впрочем, насчет американца была немалая разноголосица. От нескольких энцев и селькупа Тогла я слышал, что он оказался жуликом и авантюристом. Льдина, едва шхуна миновала Берингов пролив, раскололась на несколько частей и все люди и олени утонули. Доказательств ни первой версии, ни второй ни у кого не было и не могло быть, и, как я сейчас понимаю, тот или иной извод зависел от одного - было ли у беглецов благословение Перегудова. Если, по мнению рассказчика, да - тогда они благополучно доплыли до Кергелена, если же энцы тронулись в путь вопреки запрету учителя - так или иначе они были обречены.
* * *
Июнь и начало июля 1962 года я провел в санаторном отделении больницы имени Кащенко. Вместе со мной там тогда лежал историк Александр Васильевич Фарабин. Случай его был довольно тяжелый. На депрессию - для нее были серьезные основания - наложилась мания преследования. До больницы, боясь, что его убьют, Фарабин всю осень с одной железнодорожной ветки на другую бегал по поездам и, лишь “оторвавшись от погони”, заявился к тетке в Углич. Оттуда его забрали родители. В пятьдесят лет он по-прежнему жил с отцом и матерью.
По словам врачей, в обычной жизни Фарабин был человеком тихим, аккуратным - настоящий книжный червь. Его истинным жилищем была не квартира, а архив Октябрьской революции, где, если бы разрешили, он с радостью оставался ночевать. Лет двадцать Фарабин спокойно проработал научным сотрудником в очень престижном у нас институте Маркса-Энгельса-Ленина, а потом вдруг начались события, в итоге заставившие его заметать следы.
Фарабинский отдел изучал последние четыре года жизни вождя. Александр Васильевич был на отличном счету, анкета безукоризненная (отец прежде был кандидатом в члены ЦК) трудолюбив, предан делу, и в дирекции говорили, что, едва ВАК утвердит его докторскую диссертацию, Фарабину предложат возглавить сектор. Но еще до первой внутриотдельской предзащиты все покатилось комом.