Маргарет Мадзантини - Сияние
В восковом мареве свечей – человеческих душ я видел милое мамино лицо, она приободряла меня. И впервые после пережитой потери, с которой я так и не смирился, я понял, что она оставила в моем сердце неожиданный след и что мне передалась мамина смелость.
Я посмотрел на часы, еще немного побродил по городу, охваченный трепетным ожиданием встречи. Я чувствовал каждую клеточку своего тела, каждую мышцу, каждую вену, ощущал, как легко приподнимается пятка, как под тканью носка и под кожей движется белоснежная кость.
Пора было идти за Костантино. Скоро в этой комнате со стеклянной будкой, которую я уже успел рассмотреть, возникнет любимое лицо. По дороге я заметил подвальчик, маленькую забегаловку с деревянными столиками, застланными бумажными скатертями. За одним из них сидели два старика, перед ними стояла бутылка. Я прижался носом к стеклу, стараясь разглядеть что-нибудь еще. Мы могли бы пойти туда, расположиться за столиком под старинной гравюрой, заказать сыр и бутылку вина. Но вдруг Костантино устал и хочет поспать?.. Тогда мы сразу пойдем в гостиницу, я уложу его в кровать, положу его голову к себе на грудь и стану ждать. К чему спешка? Спешить больше некуда, подождем до завтра. Нам нужно о многом поговорить. Он прислал мне бледную фотографию, сделанную в автоматической кабинке. На ней у него вытаращенные, как у заключенного, глаза, тугой форменный воротник впивается в шею. Я часами смотрел на нее и прижимал к груди. Я вдруг почувствовал, что задыхаюсь под тяжестью собственной жизни, в которой чересчур много озлобленных и болтливых людей. Мне нужно было поскорее увидеть Костантино. Увидеть его приплюснутый нос, подбородок, шрамы на лбу, посмотреть в его большие добрые глаза и постараться понять, что он хочет сказать, хочет ли он быть со мной. Я силился припомнить его черты – и не мог. Быть может, с образом мамы произошло что-то подобное? Я знал, так всегда бывает: случайные лица отпечатываются в памяти неизгладимо и навсегда, а лица любимых вдруг расплываются и становятся неразличимы.
Я вернулся к огромному зданию казармы, окинул взглядом решетки на узких окнах, в некоторых горел свет, другие были темны. Где оно, его окно? По телефону он сказал, что в комнате с ним живут еще пятеро: трое с Сардинии, один из Анконы и сицилиец.
Я снова вернулся в комнату, где полагалось ждать. Постовой уже сменился, за стеклянной перегородкой стоял теперь другой солдат и заполнял какой-то журнал. Я купил Костантино подарок: толстый шерстяной свитер, связанный в две нити. Я долго проторчал в дорогом магазине. Милая продавщица средних лет, встав на лесенку, опустошала полки. Она разворачивала один свитер за другим, но я сразу нацелился на тот, что был на манекене в витрине. Теперь я не мог дождаться, когда вручу ему свой подарок. Мне хотелось увидеть, как мягкая шерсть обовьется вокруг его шеи, обтянет спину.
Ждать пришлось довольно долго. Я прижимал к себе пакет со свитером и чувствовал себя матерью заключенного, дожидающейся часа свидания. Парень на вахте спросил, кого я жду. Я назвал сначала фамилию, потом имя, как в школе:
– Керубини Костантино.
Керубини Костантино. Пока я произносил это имя, я чувствовал, как его звук разливается по мне, проникает в меня, как тело падает в глубокую, точно колодец, яму и отзвук отражается от стен бесконечным и гулким эхом. Керубини Костантино. Имя, которое я презирал, над которым смеялся. Имя, которое в этот зимний вечер стало для меня всем. Словно железный крюк, который альпинист вбивает в гранитную скалу.
– Ты его брат?
– Нет, просто друг.
Это слово показалось мне таким жалким и лживым. Я начал прохаживаться взад-вперед, насвистывая итальянский гимн. Парень сказал, что свистеть запрещено. Я занервничал. Снял резинку с запястья, собрал волосы в хвост. Шмыгнул носом. Парень смотрел прямо на меня:
– А ты служил?
– Меня не взяли.
– Почему?
– Я шизофреник.
Рядом со мной сидели две девицы и болтали. По меховому воротнику одной из них рассыпались длинные, приятно пахнущие волосы. Другая – щуплая, в легком, не по сезону, плаще, постоянно растирала себе предплечья. Они поздоровались со мной, вышли покурить, потом вернулись. Видно, что им-то не впервой ждать в этой комнате, что они торчат здесь постоянно. Очевидно, метят кому-то в жены.
Я сидел неподалеку от будущих женушек и прижимал к себе красивый бумажный пакет со свитером. На мне была косуха и джинсы, почему-то вдруг стало смешно. Я чувствовал себя светлым ангелом, преодолевшим убогие границы мира, который делится на женщин и мужчин, примерных дамочек и тупых солдафонов, словно в нашей жизни все разложено по полочкам.
Костантино вышел в компании других солдат. Я вскочил и помахал ему. Он слегка улыбнулся, быстро осмотрелся. Он сильно похудел, щеки запали и слегка потемнели. Он наклонился, чтобы расписаться. Ручка выпала у него из рук, он поднял ее, поставил подпись. Я не шевелился, меня пронзило насквозь.
– Привет.
Он быстро обнял меня одной рукой, потом представил остальным. Я вполне дружески поздоровался, даже немного пошутил:
– Ну и холодрыга же здесь!
– В казарме и того хуже.
Смеясь, мы вышли на улицу.
Девица в плаще зря времени не теряла: она набросилась на своего жениха, он прижал ее к себе, и они стали целоваться. Другой солдат обнимал девицу в пальто с облезлым лисьим воротником. Она была намного ниже его, и потому ему приходилось сгибаться в три погибели. Мы молча смотрели на две пары спин. Слившиеся тела: крупное, мускулистое, сулящее уют и защиту и маленькое, взгромоздившееся на каблуки и распустившее перышки тельце, пытающееся завлечь самца.
Мое тело под курткой сжалось. Я надушился сандаловой водой, которая так нравилась Костантино. Он повернулся ко мне и сказал: «Пошли, Гвидо!» – и вот уже его дыхание повисло облачком в холодном воздухе.
За нами увязался третий: единственный парень, у кого не было девушки, сицилиец. Он был низкорослый и трещал без умолку, рассказывая одну историю за другой. От него уже веяло той грустью, которая обрушится на него, едва он останется один. Я смотрел на руку Костантино: она болталась, как сломанная лапа. Мне до смерти хотелось к ней прикоснуться, сжать ее. Сицилиец нырнул в бар, чтобы купить сигарет, а мы рванули на площадь.
Туман сгущался, казалось, что огни фонарей загораются на небе из ничего, без всяких проводов и столбов. Я шел за ним и слышал его дыхание, чувствовал желанный и близкий запах. Я взял его за руку, он не отдернул ее, а крепко сжал мою ладонь. Некоторое время мы шли вот так, в молочном тумане. Закованный в форму, он тянул меня за собой, точно полицейский, который тащит в участок напуганного воришку. Оказавшись в безопасности, мы обнялись – было уже невмоготу. Безопасным местом оказались наглухо задраенные металлические рольставни в первом же переулке. Я почувствовал, как где-то под ребрами колотится его сердце, как нежны его губы. Мы прижимались друг к другу, точно упавшие мешки с мукой, ни на секунду не отрываясь, стараясь вдохнуть как можно глубже. Мы прислонились к ставне, – железо загрохотало. Я повис у него на шее и замер, а он гладил меня по голове:
– Гвидо, Гвидо…
Звук моего имени, произнесенный его хриплым глубоким голосом, рожденный где-то в недрах живота и вырвавшийся наружу, минуя горло, был самым прекрасным звуком на свете. Он придавал мне мужества, разливался во мне и определял меня самого, дарил мне место и время, очерчивал контуры моего «я».
Под звуки рождественских песен, что доносились с площади, мы ласкали друг друга в жадных и ненасытных объятиях, точно хищные звери в брачном танце среди тумана. Совсем рядом люди спешили за подарками: магазины закрывались. Я накинулся на Костантино, схватил его берет и кинул на булыжную мостовую. Показалась его бритая макушка.
– Черт возьми, берет снимать запрещено!
Он наклонился, чтобы его поднять, но я снова подхватил его.
– Если начальство увидит, меня отправят в казарму и заставят драить сортир.
Я надел берет. Я подумал, что военный берет должен смотреться неплохо с моими волосами. Костантино замер и закачался, словно внезапно потерял равновесие. Тогда я почувствовал, что он все еще любит меня.
– Что?
– Ты самый красивый парень на свете.
Мы купили сладкой ваты, подождали, пока она немного не остынет, и принялись отрывать сладкие пушистые хвостики. Перепачканные ватой, мы шли и хохотали, а прозрачные невесомые кусочки мгновенно таяли во рту. Мимолетный и сладкий обман, как это было похоже на любовь! Пригоршня сахара, изменившаяся, чтобы раздуться в манящее сахарное облако, исчезающее при соприкосновении с горячим телом, точно зыбкие мечты влюбленного.
Мы остановились и посмотрели на горы, которые нависли над нами, грозные и печальные – разбухшие губки. В этих горах погибли многие. В сумерках скалы светились фосфорическим светом, среди них затерялись кости погибших солдат. В вышине извивались тропы, на вершинах стояли кресты, в скалах торчали заброшенные хижины. На какую-то секунду мы увидели их, в разреженном воздухе зазвенела песнь альпийских стрелков, мы различили звук их шагов, потому что наши души стали почти прозрачны. Это были призраки мальчиков, скитающихся в снежных горах и жалобно зовущих матерей. Мальчиков, погибших на Первой мировой, в последней войне старого мира, положившей начало миру новому.