Леонид Бородин - Год чуда и печали
Перед последним уступом затаился, прислушиваясь, и никак не решался сделать последний шаг. Как примет меня Сарма, кто ее знает?!
И вдруг я услышал ее голос.
— Ну что прячешься!
Я вздрогнул и съежился, пытаясь по голосу определить ее настроение. Прятаться больше не было смысла, и я поднялся на уступ.
В первое мгновение мне показалось, что Сармы на месте нет. Я ведь привык к ее ярко-голубому наряду. Теперь же она была во всем серо-желтом, под цвет скалы и камней, и ее даже плохо видно было, потому что и лицо ее тоже было серое, и вся она словно растворялась в цвете камней.
Я, наверное, пристально смотрел на нее или, по крайней мере, в ее сторону, и она заворчала недовольно.
— Ну что уставился! Не смей на меня так смотреть!
Я растерянно забегал глазами.
— Сама знаю, что страшная! — прошептала она. — Может быть, и умру, и это было бы счастьем!
— Ну что вы... — попытался я что-то сказать.
— Да, счастьем! — повторила она громче. — Для всех счастьем! И для них тоже!
Я понял, о ком она говорит, и мне стало противно и стыдно, что про себя я почти согласился с ней, и, чтобы загладить эту нечаянную вину, я шагнул к ней и положил ей на колени цветы.
Она сбросила их под ноги, как будто это были не цветы, а жаба с бородавками.
— Не смей меня жалеть! Ты, жалкий недокормыш! Сарма не нуждается в жалости! Иди к кому пришел! Ну!
Я бегом кинулся к камню, но она окликнула меня и, когда я вернулся, сказала уже другим голосом:
— Забери свои цветы! Той, кому ты их собрал, они нужнее!
— Спасибо! — радостно крикнул я и, подняв все до единого цветка, побежал к входу в замок.
Что было с дочерью Байколлы, когда она увидела цветы!
— Отец! — шептала она в волнении. — Смотрите, это же цветы Долины! Они росли вокруг замка, и Нгара делала из них венки победителям состязаний!
Она стала называть цветы, и удивительно! — они назывались в Долине Молодого Месяца так же, как и у нас! Кукушкины сапожки, кукушкины слезки, ирисы, саранки, жарки! Она перебирала цветы и улыбалась каждому, и это были первые ее улыбки, и лучше бы я их не видел...
Мне показалось, что Байколла укоризненно посмотрел на меня. Наверное, так и было. В сущности, я мучил девочку, пробуждая в ней жажду жизни и тем обрекая ее на страдания еще большие.
Но что я должен был делать! Оставить их и не приходить более? Для меня это было невозможно. Освободить я их не мог, потому что они сами не хотели этого освобождения, да уж и Сарма наверняка предусматривала возможность моих попыток.
Было бы вполне справедливо сказать, что я страдал, но если так сказать, то это было бы просто смешно в сравнении со страданиями Ри, младшей дочери Байколлы, и его самого!
Каждый раз, возвращаясь домой, я строил планы, один фантастичнее другого. Сначала все мои планы основывались на таком повороте дела, когда можно было бы привлечь к этой истории кого-то еще или многих. Сначала мне казалось: знай о моей тайне кто-нибудь, или многие, или все — и решилась бы судьба узников Мертвой скалы.
Но чем больше задумывался я над всей этой историей, тем отчетливей вырисовывалась мысль, что покончить с жестокой бессмыслицей тайны Мертвой скалы одинаково могут или не могут все или один, что не количеством и не силой можно спасти ставших мне столь близкими людей. Мне казалось иногда, что не только Ри и ее отец, но и даже Сарма — все они ждут от меня каких-то действий, которые мне по силам, хотя я всего лишь мальчик, и мне часто хотелось думать, что Сарма, например, устала сама от своей мести и от своей тоски, что Байколла надеется на меня, что Ри втайне верит в то, что будет жить.
Когда мне все вот так казалось, я пытался вызвать на откровенный разговор Сарму, старался быть с ней как можно вежливей, но она будто требовала от меня не вмешивать ее в мои тайные мысли и не собиралась помогать мне в чем-либо.
И тогда резко менялось мое отношение к Сарме. Она становилась для меня ненавистной, я забывал о том, что она потеряла сына, она казалась мне злой ведьмой, испытывающей радость от чужих страданий.
А между тем кто-то из жителей поселка увидел меня, спускающегося с Мертвой скалы, и по этому поводу дома разразился настоящий скандал.
В общем, мама была права, когда кричала, что, дескать, чего мне там надо, и что, мол, других интересных мест нет вокруг, и почему мне обязательно нужно лезть туда, куда никто не лазит! Конечно, если бы Мертвая скала была бы обычной скалой, чего бы мне туда лазить! Это было бы действительно глупо!
И я ничего не мог объяснить, ничего сказать в свое оправдание. Хуже того, я даже не мог дать маме обещания больше туда не ходить, и это особенно возмущало, и она в отчаянии разводила руками. В конце концов папа сказал: "Еще раз полезешь — выпорю!" Папа никогда зря не грозился!
Мое упрямое молчание было оценено, как признак наступления "переломного возраста" и что у меня начал портиться характер. Ничего этого не было, и я лишь надеялся, что, когда все откроется (если это случится), меня поймут и простят.
Каждое утро я так, чтобы видели родители, уходил на берег Байкала и даже давал им возможность проверить, что я близко. Но потом, через час или два, где прячась за дома, где за заборы, пробирался в падь и лез на скалу. Когда однажды мама не нашла меня на берегу и вечером учинила мне подробный допрос о том, где я провел весь день, измучившись выбираться, на другой день я взял с собой учебник и сказал, что хочу готовиться к школе, а дома этим заниматься скучно. А ведь читать учебник можно не обязательно на берегу и уж тем более не в куче мальчишек, а где-нибудь в кустах, на горе — во всяком случае, моя прилежность тронула маму, хотя и удивила, и я получил право быть не на глазах.
Мамы всегда готовы легко принять на веру похвальные намерения своих детей! Но ведь только законченный зубрилка и выскочка мог бы читать учебники в летний день на Байкале, вместо того, чтобы купаться и носиться по горам!
Вот так, с учебником за пазухой, появился я однажды в замке Мертвой скалы. За летнее время я основательно позабыл и грамматику и арифметику, и, когда Ри попросила меня рассказать, о чем написано в моей книге, я оказался в затруднительном положении. И постепенно сложилось так, что я сидел и корпел над учебниками, а назавтра рассказывал Ри, и это заметно отвлекало ее от всех тяжких дум, или, по крайней мере, так казалось.
Что до мамы, то, когда я утром уходил из дома с учебником, а то и с двумя, а вечером, решив задачу или пример, зубрил правило грамматики, хотя еще и темно не совсем было и можно быть на улице, — наблюдая все это, мама все тревожнее и тревожнее стала поглядывать на меня и все чаще шептаться с папой.
Само собой, так мог себя вести только ненормальный! К тому же я регулярно пропускал обед и мало бывал на солнце, ведь большую часть дня я проводил в замке, и оттого лицо мое было бледнее, то есть оно не загорело на солнце так, как у всех мальчишек.
Приходила женщина-врач, пожимала плечами и говорила, что мне нужно больше бывать на свежем воздухе.
— Да он все дни пропадает на улице! — восклицала отчаянно мама.
Врачиха снова обслушивала меня со всех сторон, и мне было жалко ее.
Если бы Ри училась в школе, она была бы круглой отличницей. Она схватывала с полуслова, и буквально через несколько дней наступил такой момент, что я уже ничего не мог сказать ей нового. А я сам не мог же выучиться за пятый класс! Я хотел читать ей книжки, но мама не разрешила мне выносить их из дома. И я вечерами теперь читал и перечитывал книги, какие были у меня, а назавтра пересказывал их Ри. То, что я оставил учебники и перешел на книжки, мама с папой приняли как сигнал моего излечения, и кажется, они были бы счастливы, если бы я покидал все книги и учебники под кровать!
Однажды (ах, как я помню этот день!) мы о чем-то говорили, кажется, я рассказывал Ри о том, как проходят занятия в школе, как мы играем на переменах и вечерами и т. п. В этот день Ри была менее оживлена, чем в прошлый раз, но я сначала этого не заметил. Я сказал, что через месяц начнутся занятия в школе, и когда сказал это, то с ужасом подумал о том, что ведь тогда я не смогу приходить на скалу и как же я тогда буду жить! Я замолчал растерянно, Ри вдруг сразу погрустнела, и в секунду лицо ее стало таким же печальным, каким я увидел его в первый раз. Она словно догадалась о моей мысли и сказала тихо:
— А я никогда...
Только это и сказала. Но как!
Байколла тревожно взглянул на нее.
— Не надо!
Потом посмотрел на меня и повторил уже для меня:
— Не надо!
— Я устала, отец! — сказала Ри и, как в тот первый раз моего прихода, закрыла глаза и склонила голову на руку отца.
— Она устала! — повторил Байколла и, немного помолчав, добавил: — Не нужно больше... приходить! Она устала!
Какое горе, какое несчастье обрушилось на меня с этими словами! Я стоял около Байколлы будто придавленный громадной скалой к полу и не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Байколла опустил голову на грудь, и я не видел его глаз, но видел зато застывшее в маске нечеловеческой печали лицо его дочери. Она уже больше не открыла глаз, и можно было подумать, что она спит, если бы не морщинка на лбу, что появляется, когда бывает больно, и две стрелочки бровей, стянувшиеся к этой морщине, и губы, сомкнувшиеся плотно, как бывает, когда сдерживают слезы боли или обиды, и волосы, словно в отчаянии упавшие на колени Байколлы!