Леонид Бородин - Год чуда и печали
Для себя я знал одно: я должен вывести ее отсюда, я должен спасти ее, хотя бы только ее! Уж не говорю о Байколле, даже щенок, молчаливый собеседник наш, и тот своим грустным видом мог разжалобить кого угодно!
И только Сарма, будто сама став каменной в своем каменном кресле, ничего и слушать не хотела о прощении узников. Я уже не заикался об этом. Я теперь пытался выяснить отношение Байколлы и его дочери к возможности освобождения. Несколько раз я пытался заговорить на эту тему, но Байколла отмалчивался, Ри печально качала головой, и лишь однажды, когда я слишком настойчиво насел на них, Байколла сказал мне:
— Дочь моя рассказала тебе предание, и ты знаешь, какой ценой и каким чудом обрел наш народ Долину жизни, и моя вина не только в гибели сына Сармы, это для нее — все горе только в этом, для меня же еще тяжелее гибель Долины и все, что, наверное, пришлось перенести моему народу, покинувшему Долину. Слава звездам, что мне о том ничего не известно!
— А Ри! — воскликнул я. — Она при чем здесь! Она за что!
Еще угрюмее стал Байколла.
— Она ни за что! Она есть мера моего наказания!
— Это все Сарма! Она толком не разобралась, вредная и злая старуха! — крикнул я, стукнув кулаком по полу.
— Старуха? — спросил Байколла. — О ком ты говоришь?
— О Сарме, о ком же еще!
— Сарма стала старухой?! Но ведь она знала тайну вечной молодости!
Я пожал плечами:
— Она старая и противная, как сто самых старых и противных старух.
Байколла задумался, покачал головой.
— Значит, ее горе оказалось сильней вечной молодости!
— А может, не горе, а вредность! — проворчал я.
— Нехорошо так говорить! — укорила меня Ри, а я аж зубами заскрежетал от досады: Сарма лишила ее счастья жизни, а она ее защищает! В тот раз я вышел из замка более, чем прежде, злой на Сарму. Когда подошел к ней, захотелось сказать ей что-то обидное, и я спросил, будто так, между прочим:
— Вот Байколла говорит, что вы знали тайну вечной молодости, а почему же вы стали такой старой?
— Старой? — шепотом спросила Сарма. — Ты говоришь, я стала старой?
Рука в голубой перчатке взметнулась вперед, в руке появилось круглое зеркальце. Старуха взглянула в него, глаза ее расширились, она поднесла зеркальце ближе, рот ее раскрылся, лицо, и без того страшное, перекосилось, она задрожала вся и вдруг с силой швырнула зеркальце в боковую стенку скалы, и тут же эта стена сначала осела, как сугроб, и в то же мгновение рухнула вниз.
Сарма вскочила с кресла и закричала так, что у меня волосы встали дыбом. Она скинула с головы голубой капюшон и вцепилась руками в свои белые, как снег, волосы. Потом она сорвала с руки голубую перчатку и обезумевшими глазами уставилась на свои желтые костяшки пальцев и снова закричала страшно и дико, а кругом падали камни и устремлялись вниз. Облако пыли поднялось над скалой, и в этом облаке кричала и металась старуха в голубом одеянии.
Мне стало так страшно, что ноги сами вынесли меня на спуск, и я, не обращая внимания на срывающиеся с уступов камни, на грохот настоящего обвала буквально в двух метрах от моего места спуска, кинулся вниз; забыв про осторожность, я словно скатывался со скалы, спасаясь от преследующего меня истошного крика Сармы.
Уже внизу под самой скалой что-то ударило меня по голове сзади и начисто отключило от всего этого кошмара.
Обиднее всего было утверждение Генки, будто я кричал, испугавшись обвала. Но не мог же я объяснить, что кричал вовсе не я, а Сарма, да и кто поверил бы такому объяснению!
Генка со своим дедом возвращались из тайги с сеном на волокуше и услышали обвал и крик. Они нашли меня у подножья Мертвой скалы с разбитой головой, всего в крови, и сначала подумали, что я уже мертвый. Они принесли меня в поликлинику поселка, что находилась на самом берегу Байкала, и первое, что я услышал, когда пришел в себя, это шум волн за раскрытым окном. Потом я почему-то увидел Генкиного деда, и мне показалось, что это Байколла, потому что у деда была такая же белая борода и в глазах тоже было что-то невеселое, похожее на постоянную печаль в глазах Байколлы. Я долго и пристально смотрел на деда, и, хотя в голове у меня было больно и шумно, я все же сообразил, что это не Байколла, и опасный вопрос не сорвался с моего языка.
Потом деда заслонило лицо незнакомой женщины, и, только увидев на ней белый халат, я догадался, что нахожусь в больнице. Я пошевелился и вскрикнул от боли в голове, и тотчас же перед глазами заметались какие-то люди, и я не то чтобы потерял сознание, а словно стал ко всему равнодушным, а когда среди мелькающих вокруг людей появились сначала мама, а потом и отец, мое состояние апатии оказалось как нельзя кстати, ибо нет большей муки, чем когда мама плачет и причитает.
Камень ударил меня по затылку плашмя, и этой случайности я был обязан жизнью.
И опять потянулись дни в постели. Чаще других посещал меня Генка-лодочник. Он чувствовал себя героем и не переставал рассказывать, как они с дедом нашли меня, как летели камни и как я кричал... Меня хоть и злили его рассказы о моих воплях, но я понимал: не каждый день бывают обвалы на Мертвой скале и не каждый день под обвал попадают жители поселка.
Приходили Валерка с Юркой, приходила Светка и угощала меня голубикой. Приходил Светкин отец и рассказывал какую-то непонятную историю моему отцу про Генкиного деда, которого в поселке, оказывается, называли Белым дедом за его бороду. Я не очень прислушивался к рассказу, но все же услышал имя старухи Васиной, и, когда заинтересовался, рассказ уже был окончен и говорили о другом.
В поселке началась пора голубики, и мальчишки приходили ко мне с синими губами и языками. Лица их были обкусаны комарами, потому что голубика росла по таежным низинам, где только и водятся в прибайкальской тайге комары...
Когда же оставался один, мысли мои сразу возвращались туда, на каменные уступы Мертвой скалы, и передо мной вставало перекошенное ужасом лицо Сармы и ее старческая рука с растопыренными узловатыми пальцами. В ушах возникал шум обвала, и тотчас же возвращалось состояние того панического страха, что бросил меня прочь со скалы от истошных воплей старухи, считавшей себя молодой.
Теперь понятны были ее одеяние и гримасы ее, и жесты — она вела себя как молодая и красивая и потому была так смешна и неприятна в своих ужимках и гримасах.
А что теперь?! Пустит ли теперь она меня в замок?
Все же в душе была уверенность, что это не конец, потому что такого конца быть не может, ибо тогда не понятно, зачем было само начало...
Поправлялся я довольно быстро. Рана была неглубокая, а во всем остальном я был здоров, и каждым утром мне казалось, что можно вскочить с кровати и мчаться или на Байкал, или в падь, но первое же резкое движение отдавалось-таки ощутимой болью в голове и отрезвляло.
Через несколько дней, однако, с перевязанной головой я все же уже сидел на высоком, плоском камне на берегу Байкала и, обхватив коленки руками, слушал и смотрел на волны, не очень быстро и не очень громко набегающие на камень, под самые мои ноги. Но Баргузин был в этот день ленив и вял, это были всего лишь отголоски вчерашнего шторма, и потому даже брызги не достигали вершины камня, где я сидел.
День был пасмурный, и волны были светло-серые. Но иногда в разрывах облаков появлялось солнце, и я, хоть и сидел спиной к солнцу, его появление угадывал намного раньше, замечая, как вдруг начинали голубеть волны и просвечиваться-просматриваться отмель вправо от камня.
Еще я поймал себя на том, что, как только волны начинают голубеть, я начинаю улыбаться просто так, без всякой причины, и догадался, что улыбка на моем лице появляется как бы в ответ — когда улыбаешься потому, что кто-то улыбается тебе. И тогда я понял, что голубой цвет воды байкальской — это улыбка. И, ведь когда волны снова становились серыми, сразу становилось на душе серьезно и даже грустно, и даже вздохнуть хотелось, как вздыхают от усталости или скуки.
Потом на лодке подплыл Генка, и мы с ним долго просто качались на волнах метрах в ста от берега. Генка был озабочен. Заболел его дед, тот самый, что притащил меня в поликлинику и которого звали в поселке Белым дедом. Генка рассказывал, как они с дедом рыбачат, бьют шишку и даже охотятся, и, хотя Генка не допускал самого худого, по голосу его чувствовалось, за деда он боится всерьез.
Когда еще через несколько дней я стоял напротив Мертвой сканы, ноги мои никак не решались сделать первые шаги подъема. Я долго бродил вокруг скалы, иногда даже уходил от нее, забирался на склон ущелья и как-то не заметил даже, как оказался у меня в руках букет цветов. Забираться на скалу с букетом было очень неудобно и трудно, и все же я полез...
Перед последним уступом затаился, прислушиваясь, и никак не решался сделать последний шаг. Как примет меня Сарма, кто ее знает?!