Давид Гроссман - См. статью «Любовь»
— Нельзя! — выплевывает он немцу в лицо как раненый зверь. — Нельзя, герр Найгель, чтобы такой рассказ сделался слезливым и сентиментальным. Ты обязан был остерегаться этого! Ведь это и без того история ничтожных, смехотворных, увечных созданий, история презренного и отвратительного злосчастья… Зачем тебе потребовалось так усугубить, зачем?!
Немец несколько мгновений смотрел на него в полнейшей растерянности, потом расслабленно махнул рукой, отметая эти обвинения.
— Ты не понял. Я рассказал как надо. В точности, как ты хотел.
— Да? Так в чем же ошибка?
— Именно в этом, — горько ухмыльнулся Найгель. То есть не было настоящей ухмылки — слабый отзвук уже никчемного сарказма. — Представь себе, Вассерман, представь себе меня едущим в поезде из Варшавы в Берлин. Утро. Вагон первого класса. В купе я и еще трое высокопоставленных чинов СС. Двое из польского генерал-губернаторства. Сидим, разговариваем, курим, припоминаем кое-что из всяких случаев, говорим о войне, о фюрере, и я участвую, все время с ними, но про себя все время возвращаюсь к совершенно другим вещам. Повторяю то, что ты рассказал мне: Фрид, Паула, маленький Казик, сердца, нарисованные мелом на стволах деревьев, и эта замечательная красавица, взыскующая божественной любви, все в точности, как ты хотел (см. статью плагиат). Была у меня даже еще одна безумная идея для твоего рассказа, моя личная (см. статью Рихтер), а!.. Мерзавец ты, Вассерман, коварный предатель, хитрый, как дьявол. Послушай: она оставила меня! Произошла ужасная вещь. Я допустил ошибку. Но у меня не было выхода. Это просто случилось само собой. Невозможно было избежать этого. Что же мы за люди, Вассерман?
Писатель, с некоторой брезгливостью выслушивающий эти бесстыжие плаксивые откровения, нетерпеливо и даже, я бы сказал, грубо обрывает Найгеля:
— Должен ли я понять из твоих слов, герр Найгель, что ты больше не нуждаешься в нем, в моем рассказе?
Воцаряется тишина. Потом Найгель подымает убитое горем лицо и говорит:
— Ты… Сукин ты сын! Ведь ты прекрасно знаешь, что я нуждаюсь в нем. И как еще нуждаюсь! Что у меня осталось, кроме него, что?!
Вассерман: Ай, теперь щеки мои горели как огонь! Из-за комплимента его я так покраснел. Первый раз это случилось, чтобы немец оскорблял меня обыкновенным человеческим языком. Не «грязный еврей» и не «жидовская мразь», не таким голосом, будто гнушается мной, но «сукин сын» — как один человек другого человека! А, ну что? Как будто медалью меня наградили, знак отличия прицепили на грудь. Когда назвал меня впервые «герр Вассерман», и тогда я так не гордился!
Потом Найгель рассказал, что в Берлине ему пришлось участвовать в скучнейшей «производственной встрече», а оттуда — прямиком, как на крыльях, в Мюнхен. Поезд прибыл в пять вечера. Кристина ждала на перроне. Впервые с тех пор, как начались между ними всякие трения, пришла встретить его. Даже позволила поцеловать себя.
Найгель:
— Женские губы, Вассерман. Ты ведь знаешь: я изголодался по этому — целый год… Целый год не дотрагивался до женщины. Ни одной не соблазнился, ни веселой полячкой, ни какой-нибудь заключенной, ни из наших. И поверь мне, возможностей было предостаточно, мог бы прекраснейшим образом поразвлечься тут, но остался верен ей. Да!.. — восклицает он в горечи и колотит себя в грудь пудовым кулачищем, которым запросто с одного удара можно оглушить быка, не то что человека. — Тут перед тобой мужчина, обрекший себя на добровольное заточение в узилище верного супруга! Верного!
Кристина предложила пройтись до дому пешком мимо фонтана Виттельсбахов, и Найгель согласился, несмотря на отяжелявший руку чемодан. Они шагали вдоль улиц, пострадавших от бомбежек, мимо огромных плакатов, призывавших записываться в ряды Вермахта, мимо молодых парней с ампутированными руками и ногами, которые сидели или слонялись вокруг с потухшими глазами, обсуждали удачную покупку Кристины — почти что новое платье досталось ей на распродаже (очевидно, конфискованного еврейского имущества. — Ред.), и любопытный сон, который она недавно видела, поговорили о Марлен Дитрих и о…
Найгель:
— Как ни странно, о войне мы вообще не вспоминали. Ни словом. Все развалины, все эти несчастные инвалиды находились тут как будто по недоразумению, были какой-то оптической ошибкой, миражем. Все было ошибкой, и только мы двое были чем-то настоящим, правильным. Мы были живые. Я внимательно прислушивался к ее словам. Так это повелось: она говорила, а я слушал. Я любил слушать ее. И сейчас это было даже приятнее, чем всегда, потому что благодаря этим пустякам, о которых она болтала, я забывал все то, о чем не желал помнить.
Вассерман:
— Обо мне, герр Найгель?
Найгель снова печально и криво усмехается:
— Ты не поверишь, Вассерман, но тебя-то я как раз не позабыл. Я слушал Тину и думал про себя: вот это я обязательно ему расскажу. Чтобы понял, какова она, Тина. Да. Ты превратился для меня в эдакую привычку, Вассерман, ну тебя ко всем чертям!
Вассерман:
— Ойх мир а-хавер! Тоже мне друг на мою голову!
Затем, когда, пройдя через Хофгартен, королевский сад эпохи Ренессанса, они приблизились к площади Одеон…
Найгель:
— Там, в этом саду, мы с ней… Ну, в первый раз… Много лет назад это было…
…и усталость наконец заставила их сдаться и сесть на пятьдесят пятый автобус, который довез их до дома.
Найгель:
— И там меня ждали дети, оставленные на попечение одной из соседок. Оба мгновенно залазят на меня, Лизелотта уже отчетливо выговаривает несколько слов: «папи», «мути»… Карл рассказывает про свой детский садик и спрашивает, что я ему привез, Тина говорит им, чтобы закрыли глаза, и сует мне в руки пакеты — это она купила что-то для них, и таким образом я обнаруживаю, что привез для Карла деревянную машинку, а для Лизы куклу с закрывающимися глазами, которая умеет говорить «мути»… И тогда Тина говорит: «Пойдем домой». Произнеся это заветное слово «домой», она смотрит на меня эдак сбоку и краснеет — всегда-то она краснеет. И мы идем от соседки в свою квартиру и не можем сдержать волнения.
Нет необходимости описывать все подробности этой встречи. Большая часть и так известна: простой и скромный, но вместе с тем праздничный ужин. Найгель привез настоящую кровяную колбасу, которую шофер раздобыл для него на черном рынке в Варшаве. Тина капельку опьянела от четверти рюмки вина урожая двадцать восьмого года — из той самой бутылки, которую открыли на их свадьбе и из которой они позволяли себе отхлебнуть по глоточку только в самых торжественных случаях. Потом уложили детей спать. Тина принялась мыть посуду, а Найгель отправился ополоснуться с дороги. Улегся в постель и стал ждать ее.
Вассерман:
— Честно признаюсь: смутил он меня, смешался я, онемел от такой неловкости. Вот ведь — даже в кровать к себе взял. Ей-богу, застыдился я, что веду себя по подобию Малкиэля Зайдмана (см. статью Зайдман) и засовываю свой нос аж в супружеские объятья.
Найгель смотрит на Вассермана и произносит с некоторым сомнением, словно извиняется:
— Не подумай, Вассерман, что я был таким уж большим Дон Жуаном — не был я. Если хочешь знать, правда состоит в том, что Кристина была моей первой женщиной. Вот видишь, теперь тебе известно кое-что такое, о чем даже она не догадывается. Ты понимаешь? Я всегда старался произвести на нее впечатление опытного обольстителя — ну, как будто у меня было много женщин.
У Вассермана хватает сил ответить ему лишь вымученной улыбкой.
Вассерман:
— Ну что? Эт!.. И моя Сара, сокровище мое… Ну да, она тоже не знала всего досконально, а я, бывало, нарочно петушился, подпускал от времени до времени такие задиристые намеки, высекал искры наглости… Но тотчас умолкал, не входил в подробности. Ай, выходит, мир полон такими убогими лжецами, вроде меня…
Появилась Тина и присела на краешек кровати, обтерла мокрые руки краешком полотенца и намазала душистым кремом, а Найгель поедал ее глазами — ловил каждое нехитрое, привычное движение, — и Тина сказала: «Если не возражаешь, если это не мешает тебе, может, поговорим капельку, мне кажется, у нас накопилось много чего сказать друг другу…» И Найгель, хотя и пылал желанием, в самом деле сгорал от вожделения…
— Ну, ты сам понимаешь, Вассерман…
…тем не менее ответил: «Как хочешь, Тина. Все будет, как ты скажешь».
Потому что, по его словам, уже заметил, что женщины имеют такое обыкновение — останавливаться иногда на полдороге, как будто путаются. Приблизившись вплотную, готовы вдруг отпрянуть назад, будто спасаются от взрыва…
— И Тина моя хоть и родилась в Баварии, а в таких делах у нее повадки настоящей уроженки Рейна: все осторожно, понемножку и с нежностью, с благородством и не спеша.