Витольд Гомбрович - Дневник
Зря я кидаюсь в этот омут, чтобы ценой своего счастья…
Микрокосм — макрокосмос.
Мифологизация. Дистанция. Эхо.
Неожиданно вываливается логический абсурд. Бесстыдство.
Точки соотнесения. Леон и его священнодействие.
Etc.
* * *И еще в связи с «Космосом»: из бесконечности окружающих меня явлений я выхватываю одно. Замечаю, например, пепельницу на моем столе (остальные находящиеся на столе предметы отодвигаются в небытие).
Если я сумею объяснить, почему я заметил именно пепельницу («хочу стряхнуть пепел с сигареты»), тогда всё в порядке.
Если я замечаю пепельницу случайно, непроизвольно, и не возвращаюсь больше к этому наблюдению, тоже всё в порядке.
Но если ты замечаешь это не имеющее значения явление и возвращаешься к нему, — беда! Почему ты снова его замечаешь, если оно не имеет значения? Стало быть, оно что-то да значит для тебя, если ты вернулся к нему?.. Так-то вот: в силу одного того, что ты, не имея на то никаких оснований, на секунду дольше задержался на каком-то явлении, оно начинает выделяться из других, начинает нести смысл… Нет, нет (защищаешься ты) это ведь обычная пепельница! — Обычная? А почему ты защищаешься от нее, если она такая обычная?
Вот так явление становится наваждением.
Ну а сама реальность, по сути своей, не наваждение ли? В силу того, что мы строим наши миры, связывая одно явление с другим, я не удивлюсь, если выяснится, что праначало времени было неким двуединством, задающим направление и являющимся началом порядка.
В сознании есть что-то такое, что оно оказывается чем-то вроде ловушки для себя самого.
* * *В то же время, где-то в конце апреля — начале мая пришлось мне пережить тяжелое и глупое состояние, недели две я был болен от унижения.
Давайте не забывать, что поэт — существо деликатное, ночное, чуть ли не подпольное, художник подобен летучей мыши, крысе, кроту и мимозе. Я был уверен, что в этом году десять тысяч долларов Международной Издательской Премии мне не светят. Пресса не упоминала меня в числе кандидатов; мне разъяснили, в силу каких именно соображений, интересов, тактик и процедур я окажусь на обочине. Вот я и не слишком интересовался ходом обсуждений жюри, заседавшего здесь же, неподалеку, в Валескюре. Пока на третий или четвертый день прений одна итальянская журналистка не приехала в Валескюр брать у меня интервью и не проговорилась, что все чаще будто бы разговор заходит обо мне и что «Порнография» начинает выделяться среди двух десятков обсуждаемых произведений. Этого было достаточно. Жадность меня обуяла. Доллары! И потом все время кто-нибудь звонил по телефону с новостями, доллары, доллары, в финале остаются двое — Сол Беллоу и я, доллары! В день объявления вердикта мое достоинство стало тряпкой, моя независимость — глупостью; доллары, доллары, доллары…
Которые неумолимо таяли… в пять часов пополудни в кафе на площади, где я пил кофе, подошли Бонди с женой, греческая писательница Кэй Цицелис, Сивер, директор Гроув Пресс, еще несколько человек, все из Валескюра. Новости с этого драматического состязания, в котором если бы не… Вот это да! Если бы не испанская делегация, которая в принципе была за меня, но решила тем не менее выдвинуть на первое голосование одного латиноамериканского писателя, чтобы сделать ему чуточку рекламы… Эх! Если бы «Порнография» называлась не «Порнографией», ведь надо же было такому случиться, что то же самое жюри пару дней назад присудило премию для молодых литераторов одному американцу за роман несколько… скабрезный, вот и засомневались в связи с этим, как бы не было похоже на тенденциозность. Однако! Если бы не тактика немецкой делегации и определенные интересы крупных издательских домов… Вот именно! Если бы…
Relata refero[282]. Я завел было речь, что мог бы взять адвоката и устроить процесс этому жюри. Ну, конечно! Правовые основания подобного судебного дела бесспорны. Присуждение этой премии, самой значительной после Нобелевской, дело серьезное. Обязанность членов жюри — отдать премию книге, лучшей в художественном отношении, и только это обстоятельство должно приниматься во внимание. Между тем, как видно из отчетов прессы, в расчет идут какие угодно мнения и мненьица, не имеющие никакого отношения к художественным достоинствам: присудить награду тому-то, ведь «надо бы отметить nouveau roman français», дать такому-то, поскольку «пришло время Латинской Америки»… Члены жюри, попивая виски, говорят друг с другом на разные темы. Интересно было бы выиграть этот процесс, подумалось мне. Это вызвало бы лавину процессов, многие пострадавшие потребовали бы пересмотра всех награждений, и это привело бы к отмене Премии как таковой… этих чаевых, этой компрометации…
Мне возразили любезно — ха, ха, что за парадоксы, затем Сивер отвел меня в сторонку и от имени «Гроув Пресс» сделал ряд предложений, доллары, доллары, я почувствовал себя лучше, а в последующие дни капнуло еще что-то (наверное, потому, что газеты писали, что я проиграл всего одним голосом), так что мне стало вроде как еще лучше. И тем не менее я чувствовал себя ужасно.
Поймите правильно: мы, художники, прекрасно понимаем ничтожность и эфемерность наших начинаний. Понятное дело, марание бумаги вымышленными историями — занятие не из самых серьезных. Как стыдился я его в первые годы своего писательства, как краснел, когда меня ловили за ним! Если инженер, врач, офицер, летчик, рабочий сразу всеми воспринимаются всерьез, то художник только после многолетних усилий получает статус состоявшегося.
Художник подходит лично, тихо, к каждому отдельно, шепчет на ухо, тихо просит признать его. Получилось! Есть уже один, даже двое, признавших меня. Их уже пятнадцать, сотня, четыре тысячи. Начинаю дышать полной грудью, становлюсь значительным! Это сколько же лет! У меня это восхождение заняло тридцать лет усилий, невзгод и унижений.
И что потом? Потом тебя хватают за шкирку и тащут пред ясные очи ареопага. О, благословенная ночь, где ты?! Еще недавно ты был в одиночестве, теперь — в светской атмосфере, в блеске гостиничных люстр ты — одна из тридцати дойных коров и одна из тридцати кляч перед забегом, которых ощупывают и оценивают. А кто та главная культурная тетка, пренебрежительно бросившая, что «была не в состоянии» прочесть больше пятидесяти страниц твоего романа? Это — собственной персоной сама председатель уважаемого жюри, госпожа МакКарти. МакКарти? Но для меня МакКарти, и говорю это совершенно открыто, не относится к серьезной литературе, слово чести даю, что для меня МакКарти всегда была автором абсолютно заурядным, третьего, может, даже четвертого сорта. Как же получается, что я, достигнув предела своих трудов, пройдя долгий и тяжелый путь, оказываюсь у стоп этой почтенной дамы, развязно болтающей, что «она не в состоянии» и т. д. Что за шутки? С моим авторитетом шутить изволите? С моей гордостью? С моим достоинством?! Какой же демон снова вверг меня в невезение, глупость, ничтожность моего начала?!
Кто? Какой демон? Вот какой: десять тысяч долларов! Которые ты возжелал. Которые проняли тебя до нутра. Десять тысяч? Но ведь это глупая сумма! Хотя бы миллион. Пятьдесят миллионов!
Нет, всего десять тысяч — та сумма, которую зарабатывает посредственный финансист на весьма обычной операции.
(Написано все это не затем, чтобы презреть награды, напротив, чтобы иметь возможность соискательствовать их со всей прытью, без ущерба для своего внутреннего мира. Но я написал это, имея также в виду публичный интерес, пора бы осознать, как это все уязвляет… дрянь..)
* * *Вспомню и о том, что произошло недавно, кажется, в ноябре, вспомню об эссе Сандауэра… Но сначала несколько слов о прогулке в долине Вара. Прогулка в долине Вара? Вот она, уже открывается, вот мы пробираемся балконом Приморских Альп с видом на море. Долина, высохшее русло широкой реки, и что? Еще дальше? Конечно, автострада несет нас вглубь, в уходящие в небо горы… что это? Там, в тысяче метров над нами, маленький bourgade[283] с маленьким замком, с башней, свисает как с носа громадной скалы… вперед! Серпантины, пропасть, ревущий мотор. Завтрак? Куда там, в этой средневековой крохотульке все закрыто, забито досками. Конец сезона. Осень. Съезжаем. Заметили развилку дороги… та, что направо, ведет в Рокестерон! И началась поездка в Рокестерон под ослепительным солнцем, через осень, разворошенную цветом… прозрачность листьев, золото и багрянец, глубокие тени, громада зелени, шум воды и гнезда скал.
В пять вечера в обратный путь, в Ванс. Решительно не могу смириться с этой их литературой. Не лучше ли, если бы у них вообще не было литературы?
На столе передо мной то самое эссе Сандауэра в варшавской «Культуре», озаглавленное «Гомбрович, человек и писатель». Семь лет до меня не доходило оттуда ничего, кроме молчания (или грязи), что бы это значило, неужели им снова разрешили писать обо мне?