Олег Ермаков - Знак Зверя
— То есть?
— Они все с легкостью унижаются. Исключения бывают, но редко.
— Ну, ты не прав. Так уж легко? Ведь не нравятся новичкам эти традиции, душа протестует? Протестует, я знаю.
— А через полтора года уже не протестует.
— Конечно, ведь его никто уже не смеет унижать.
— Он сам унижает. С той же легкостью, с какой унижался полтора года назад. Еще чаю?
3
Мулла вставал раньше всех и брел по безлюдным улочкам, уставившись маленькими круглыми черными глазами в землю, отворял дверь высокой стройной башенки, спотыкаясь и зевая, поднимался по узкой крутой лестнице на крошечную площадку под железным куполом, окидывал сонным взором плоские серые крыши, темные сады. Над хребтом за рекой небо быстро напитывалось светом. Кувшин был на своем месте, на полу в углу, — он нагибался, брал его, отпивал холодной воды, прокашливался, вытирал концом чалмы губы, опускал кувшин, стоял в неподвижности, склонив голову, — и вдруг его плоская узкая грудь вздымалась, плечи расправлялись, на тонкой смуглой шее взбухали жилы, лицо искажалось, обнажались зубы:
— А-а-а-ллл-а-а-ху акбар!
Голуби взлетали над минаретом и мечетью, воздух насыщался хлопками.
— А-а-а-ллл-а-а-ху акбар!
Он переводил дыхание, набирал полную грудь утреннего терпкого воздуха и пел зычно, прикрыв глаза и обратив лицо на запад:
— Ла-илаха илля-ллах! Алла-ху акбар! Аль-мульк ли-л-ллах! Алла-ху акбар![3]
Голуби кружили над минаретом, где он стоял, и над огромным куполом мечети. В глиняных стенах отворялись двери, на улочки выходили старики, сухопарые чернобородые мужчины, смуглые юноши; здороваясь, люди тянулись к мечети.
Вскоре в мечети собирались почти все мужчины Карьяхамады. Мулла, звавший их на молитву, спускался с минарета, входил в мечеть.
— Во имя Аллаха милостивого, милосердного! Хвала Аллаху, господину миров, милостивому, милосердному, царю в день суда! Тебе мы поклоняемся и просим помочь! Веди нас по дороге прямой, по дороге тех, которых Ты облагодетельствовал, — не тех, которые находятся под гневом, и не заблудших.
Так начинался каждый день в Карьяхамаде, — и вчера, и позавчера, и сто лет назад: мулла поднимался на минарет и пел азан, и все шли в мечеть. Правда, сто лет назад минарета еще не было, мечеть была, а минарета не было, его построили позже. А мечеть давно построили, самые старые старики говорят, что их еще на свете не было, а мечеть уже стояла сто лет. Значит, ее возвели примерно в то время, когда персидский шах Надир Афшар разрушил Кандагар.
Одни разрушали, другие строили.
Жители Карьяхамады много строили. Особенно сильно им пришлось попотеть после первого прихода инглизов, это было почти полтора столетия назад. Вообще-то инглизы шли на Кабул по кандагарской дороге, Карьяхамада оставалась в стороне, и они так бы и прошли по кандагарской дороге, не узнав, что на белом свете есть кишлак Карьяхамада, но мужчины и юноши Карьяхамады выступили против них. Они устроили засаду на дороге и были перебиты, пленный под пыткой сказал, откуда они, и инглизы пришли и расстреляли из пушек кишлак. Карьяхамада — то, что осталось от Карьяхамады — впала в забытье, и много времени минуло, прежде чем она очнулась. Но очнулась, и глиняные дома-коробки, дома-башни наполнились зерном, скотом, молоком, огнем и детьми. И летом снова потрескивали сады от обилия плодов, — в долине благоприятный климат, плоды здесь сочны и увесисты, до сих пор на кандагарском, газнийском и кабульском базарах возле торговца карьяхамадскими яблоками и сливами всегда толпятся покупатели. Богаты были и урожаи пшеницы, винограда, и смушки были густы, шелковисты, с седым отливом.
Но инглизы вернулись, они снова шли по кандагарской дороге на Кабул. Сыновья карьяхамадцев, погибших в их первый приход на кандагарской дороге, взяли кремневые ружья, сабли, ножи и мотыги и отправились встречать инглизов, и все повторилось, — только в плен уже никто не попал; но инглизы теперь знали Карьяхамаду — седой капитан повел за собой конный отряд. До утра Карьяхамада горела.
Живые зарыли мертвых и стали строить. Глину брали поблизости, за рекой, у подножия хребта. Глину перемешивали с песком, соломой и речной галькой, из этого теста лепили кирпичи, сушили их на солнце и начинали класть стены. Глины было вдосталь, и глина была отменная, но нужно было дерево. И мужчины, взяв топоры и запас пищи, ушли вверх по реке, и ровно три дня спустя утром в пенных струях замелькали ободранные и побитые кедровые стволы, — на плесе, чуть ниже кишлака, женщины и мальчишки их улавливали, волокли на берег. Глиняные коробки превращались в жилища для людей, овец, буйволов, кур и ослов и в хранилища для зерна и плодов. Мужчины ласкали своих черноволосых смуглых жен, и появлялись новые карьяхамадцы — смуглые, черноглазые и черноволосые. Дома и хранилища наполнялись; как и прежде, на базарах быстро раскупались карьяхамадские яблоки и смушки, и селение утучнялось и росло, стирая следы инглизов. О втором нашествии инглизов начинали забывать... Как вдруг пришла весть: они вернулись! Инглизы вернулись в третий раз! Их опять поманила эта страна степей, желтых рек, гор, соленых зеленых озер, персиковых садов и древних развалин, политых кровью персов, греков, монголов, индусов. Две войны их ничему не научили, и они пришли, пришли эти несытые инглизы, пришли кормить гиен, шакалов, грифов, пришли поить своей прохладной кровью ненапоимые афганские пески. Мужчины стали собираться. Женщины тихонько скулили и молились, дети были рады, что их отцы пойдут драться с инглизами. Но прилетела новая весть: инглизы отступили, войны не будет, инглизы захотели мира, инглизы обещали никогда больше не вмешиваться в дела страны, и отныне — Афганистан свободен! Салам абад интеклаль-и-Афханистан![4] Люди поздравляли друг друга и приглашали друг друга в гости, угощали друг друга жирным пловом, щербетом и чаем, смеялись и танцевали под музыку струн и барабанов и тростниковых флейт. И решили строить рядом с мечетью минарет — башенку для азанов. Из Кандагара пригласили художников, и они изукрасили минарет узорами и мозаикой.
И день начинается с того, что мулла встает раньше всех и, позевывая, идет по улице, пропахшей нечистотами и цветами, входит в разноцветную башенку — орнамент поблек, кое-где и вовсе стерся, надо б пригласить кандагарских художников, — поднимается по крутой лестнице и видит сверху всю Карьяхамаду. Над хребтом небо намокает, краснеет. Кувшин. Глоток, еще один. Сейчас туго захлопают голуби крыльями, крик, как молния, сверкая и змеясь, пронизывая тучную зелень садов, впиваясь в двери, разбивая окна, пронесется над долиной, и все примолкнет: река, листва и птицы, — сейчас... Крик уже жжется в плоской узкой костлявой груди... На смуглой морщинистой шее вздуваются жилы, лицо искажается.
— Аааааааа-лллллл-аааааху аааакбаааар!..
И в это утро он пробудился очень рано и успел увидеть в окне последнюю звезду, оделся, надел сандалии, во дворе зачерпнул из арыка воды, плеснул в лицо, отворил дверь в стене, направился, позевывая, к мечети... замедлил шаг... остановился. Навстречу шел незнакомый человек в странной шапке — и тоже замер.
Они стояли и смотрели друг на друга.
Незнакомец двинулся.
— Ас-саляму алейкум, — пробормотал мулла и попятился.
— Шурави, — зашелестел худой незнакомец издалека, — шурави. — Он похлопал себя по груди.
4
Все работы в городе у Мраморной горы уже были закончены, до ужина оставался час, и вокруг спортплощадки толпились зеваки — у разведроты была очередная тренировка. Дневальный пробился сквозь толпу, получив подзатыльник и пинок, высмотрел Осадчего в мокрой футболке и подбежал к нему. Осадчий выслушал его, отер ладонью лицо...
— Ребята, заканчиваем. Тревога.
Сорок минут спустя разведрота выехала из города.
— Сорвались, — глядя вслед колонне, сказал сержант.
— Может, опять кто сбежал, — откликнулся часовой, опуская шлагбаум.
Сержант ушел в мраморный домик, часовой облокотился на шлагбаум. Цепочка зеленых машин двигалась на восток, к далеким горным хребтам, почти невидимым из полка летом и появлявшимся на горизонте поздней осенью, когда воздух был прохладен и чист. Колонна шла ходко, и вскоре часовой уже не различал машин — лишь пыльные хвосты, сносимые в сторону южным ветром, и бурые от вечерних лучей солнца.
На следующий день вечером в степи поднялся самум. Первыми его заметили солдаты форпоста на верху Мраморной и принялись вставлять в оконные проемы пластмассовые пластины и опускать, застегивать брезентовые шторки. Самум был еще далеко в степи, и казалось, что эта бесконечная, как великая китайская, пыльная стена неподвижна, но солдаты знали обманчивость этого впечатления и спешно готовились к буре, задраивали все, что можно задраить, придавливали тяжелыми камнями края палатки, уносили в палатку все, что может улететь. Великая китайская стена все вырастала и уже обдирала неровными зубцами небо. Теперь приближавшуюся бурю заметили и в городе и тоже засуетились. Солдаты на верху Мраморной уже различали летящие в вышине перед пыльной стеной белые шары перекати-поля, уже видели, что это не стена, а бурлящая пучина. На город, на его брезентовые крыши светило солнце, воздух, как всегда, был горяч и недвижен, а неподалеку в степи свистела пронзительно коричневая ночь. Все ожидали самума с тягостным чувством, хотя еще ни один самум, накрывавший город у Мраморной горы, не причинил никому и ничему серьезного вреда. Впрочем, никто не мог поручиться, что этот самум не окажется одним из тех немногих, что выкорчевывают деревья, переламывают железобетонные конструкции, как трухлявые скелеты, уносят людей и опрокидывают машины...