Иэн Макьюэн - Искупление
Трудно долгое время хлестать палкой по крапиве и не сочинить какую-нибудь историю. Вскоре Брайони, поглощенная своими мыслями, уже испытывала зловещее удовольствие, хотя со стороны казалась обычной девочкой, пребывавшей в плохом настроении. Она нашла гибкую ореховую веточку и ободрала с нее кору. Предстояла работа, за которую она и принялась. Высокая самодовольная крапива с жеманно склоненной головкой и нижними листьями, простертыми, словно руки ищущей защиты невинности, была Лолой, и, как бы она ни молила о пощаде, изогнувшийся дугой свистящий трехфутовый прут скосил ее, заставив опуститься на колени. Брайони ощутила слишком большое удовлетворение, чтобы остановиться на этом, и несколько следующих стеблей крапивы тоже были назначены Лолой. Одна, склонявшаяся к уху соседки и что-то ей нашептывавшая, получила сильнейший удар по губам; вторая стояла отдельно от других, склонив голову набок, и явно замышляла какую-то коварную интригу; еще одна корчила из себя аристократку перед кучкой юных обожателей и рассказывала им всякие небылицы про Брайони. Очень жаль, но обожателям придется умереть вместе с ней. Каждая следующая крапивина наделялась одним из многочисленных пороков Лолы: гордыней, обжорством, корыстолюбием, упрямством — и была обречена пасть. В последнем припадке злобы все они валились Брайони под ноги, силясь ужалить. Когда «Лола» получила сполна и умерла окончательно, три пары молодых крапивных побегов поплатились за актерскую бесталанность близнецов — возмездие было хладнокровным, без снисхождения к нежному возрасту. Потом несколько кустов крапивы воплотили в себе сам акт написания пьесы. Опустошенность, зря потраченное время, неразбериха, царящая в головах других людей, безнадежность притворства — в саду искусств это были семена, подлежавшие уничтожению.
Расквитавшись с драматургией и почувствовав себя от этого значительно бодрее, Брайони осторожно, чтобы не наступить на битое стекло, стала обходить храм по кругу там, где трава беспорядочно росла вперемешку с проклюнувшимися семенами ближайших деревьев. Расправа с крапивой символизировала самоочищение, и теперь Брайони переключилась на детство, в котором больше не нуждалась. Какое-то хилое растеньице стало для нее символом всего, чем она жила до сих пор. Но этого было мало. Для устойчивости чуть расставив ноги, она избавилась от себя прежней, один за другим нанеся тринадцать — по числу прожитых лет — сокрушительных ударов по растеньицу. Девочка гневно обрушивалась на жалкую несамостоятельность младенчества и раннего детства, на школярское желание показать себя и заслужить похвалу, на глупую гордость, испытанную в одиннадцать лет от написания первого рассказа, на зависимость от маминого одобрения. Ошметки листьев и стеблей летели через ее левое плечо и ложились у ее ног за спиной. Гибкий кончик прута, рассекая воздух, издавал сопряженный звук двух тонов, словно взвизгивал: «Хва-тит! Кон-чено! Вот тебе!»
Вскоре действие так захватило Брайони, что она стала мысленно произносить в такт ударам текст несуществующей газетной статьи: «Никто в мире не может сравниться с Брайони Толлис, которая в будущем году будет представлять свою страну на Берлинской олимпиаде и, несомненно, завоюет там золото. Специалисты с восхищением изучают ее технику: она предпочитает фехтовать босиком, поскольку это позволяет лучше удерживать равновесие, что так важно в столь сложном виде спорта. Положение каждой ступни играет важную роль — взгляните, как она управляет запястьем, как точно направляет рапиру, как распределяет вес тела и меняет положение ног, чтобы вложить в удар максимум силы. Обратите внимание на ее отличительную особенность вытягивать пальцы свободной руки — рядом с ней некого поставить. Младшая дочь высокого государственного чиновника — самоучка. Посмотрите, как сосредоточенно она вычисляет угол удара, никогда не промахивается, поражая каждый крапивный куст с нечеловеческой точностью. Только посвятив этому жизнь, можно добиться подобного мастерства. Страшно подумать, что она чуть было не потратила жизнь на написание пьес!»
Вдруг Брайони услышала, как на первом мосту позади нее громыхает двуколка. Леон — наконец-то! Она представила взгляд брата: неужели это его маленькая сестренка, которую он всего три месяца назад видел на вокзале Ватерлоо? И вот пожалуйста, теперь она член международной спортивной элиты. Из какого-то странного упрямства Брайони не позволила себе оглянуться и тем самым дать понять, что видит его; он должен знать, что отныне она независима от чьего бы то ни было мнения, даже от его. Она — признанный мастер, полностью поглощенный премудростями своего искусства. К тому же никуда он не денется, ему придется остановить двуколку и подбежать к ней, а она со страдальческим смирением простит ему то, что он ей помешал.
Затухающий на втором мосту шорох колес и цокот копыт Брайони истолковала как уважение брата к ее профессиональным занятиям и умение соблюдать дистанцию. Тем не менее, рубя на ходу траву и продолжая огибать храм, пока дорога не исчезла из виду, она испытала легкую грусть. Оставленный позади путь был отмечен неровными контурами поверженной крапивы и запечатлелся на ее ступнях и щиколотках зудящими белыми волдырями. Кончик орехового прута пел, извиваясь, листья и стебли разлетались в стороны, но различать восторженные возгласы толпы становилось все труднее. Картина, нарисованная воображением, блекла, удовольствие от движения и балансирования собственным телом притуплялось, уставшая рука начинала болеть. Брайони снова превращалась в одинокую девочку, прутиком сбивавшую крапивные головки, и наконец остановилась, отбросила прут к деревьям и осмотрелась.
Этот момент возвращения, приспособления заново ко всему, что было прежде и что каждый раз казалось чуть хуже, чем в прошлый раз, неизменно был расплатой за временное забвение в фантазиях. Грезы, еще недавно казавшиеся такими яркими, исполненными таких правдоподобных деталей, перед лицом тяжелого монолита реальности оборачивались мимолетной глупостью. И вернуться в них было чрезвычайно трудно. «Проснись», — бывало, шептала ей сестра, чтобы пробудить от дурного сна. Брайони утрачивала божий дар творения, но безжалостно очевидной эта утрата становилась именно в такие моменты возвращения. Отчасти очарование ее оков наяву заключалось в иллюзии, будто она беззащитна перед их логикой: в силу международной конкуренции она вынуждена на самом высоком уровне соревноваться с лучшими спортсменами мира, к этому обязывает ее собственное превосходство в своем виде спорта — сбивании крапивы прутом. Она должна из кожи вон лезть, чтобы не обмануть ожиданий ревущей толпы, чтобы быть лучшей и — что важнее всего — неповторимой. Но конечно же, от себя не уйдешь, и вот она уже снова в этом мире, не в том, который создала сама, а в том, который создал ее, и чувствует, как невольно съеживается под гаснущим в преддверии вечера небом. Ей надоело бродить по парку, но и вернуться в дом она еще не готова. Неужели в жизни больше негде существовать — только «в доме» или «вне дома»? Неужели человеку больше негде быть? Брайони повернулась спиной к храму и медленно направилась к мосту по лужайке, идеально «подстриженной» кроликами. Перед ней, подсвеченное заходящим солнцем, висело облако мошек, и каждая из них непредсказуемо дергалась в его пределах, словно привязанная невидимой эластичной нитью, — таинственный танец ухаживания или безудержное буйство насекомых, смысл которого ей не дано постичь? В мятежном порыве чувств Брайони вскарабкалась по крутому поросшему травой склону на мост и, остановившись на его проезжей части, решила, что не пошевелится, пока не получит какого-нибудь знака. Это был вызов, который она бросала жизни, — она не двинется с места, чтобы успеть к ужину, пусть даже ее позовет мама. Брайони просто останется здесь, на мосту, спокойно и трезво ждать, пока события, реальные события, а не ее фантазии не ответят на вызов и не развеют миф о ее собственной незначительности.
VIII
К концу дня высокие облака образовали в западной части неба тонкий желтоватый накат, который еще через час окрасился в более интенсивный цвет и уплотнился, повиснув чистым оранжевым свечением над гигантским гребнем парковых деревьев; листья стали орехово-коричневыми, между ними мерцали маслянисто-черные ветви, а высохшая трава впитала краски неба. Такой пейзаж — особенно когда небо и земля приобрели красноватый оттенок, а неохватные стволы старых дубов почернели настолько, что начали отливать синевой, — мог бы придумать только фовист, приверженный невероятному смешению ярких цветов. Хотя закатное солнце теряло силу, температура, казалось, даже повысилась, потому что ветер, весь день приносивший хоть какое-то облегчение, стих, а воздух стал неподвижным и тяжелым.