Владимир Глотов - Оглянись. Жизнь как роман
Очерк напечатали, хвалили на летучке, а возвратившийся из отпуска Панкин встретил меня в коридоре, пристально посмотрел, вспомнил и сказал: «А-а, ты вернулся? А сколько прошло? Пять лет?! Не может быть! Ну так заходи ко мне, поговорим. Может быть, к нам?»
— А я уже у вас, — ответил я.
С тех пор я стал именовать Панкина — исключительно в своих мыслях — «крестным отцом». И проработал под его началом пять лет.
Я оказался самым великовозрастным стажером «Комсомолки». Рядом мелькали какие-то девочки и пареньки. Но было несколько толковых ребят, чуть помоложе меня. Был такой кружок «молодых»: это Виталий Игнатенко, бывший сочинский официант, сделавший головокружительную карьеру, ставший лауреатом Ленинской премии за фильм о Брежневе, он и теперь на самом верхнем этаже информационного агентства, генеральный директор или что-то в этом роде; это Анатолий Стреляный с неистребимым хохлатским акцентом, тоже не слабый журналист, через пару лет его изгнали из газеты с клеймом «не наш» — за статьи, которые не смогли переварить, но он не потерялся, много лет работал на радиостанции «Свобода», можно сказать, матерый антисоветчик или борец за нашу свободу, кому как нравится; в круг молодых и начинающих тогда входил и Игорь Клямкин, в ту пору студент, начитанный и серьезный, а ныне доктор наук, любимый автор либеральной интеллигенции, и мне предстояло с ним еще раз пересечься; среди нас был и Юрий Рост, совсем мальчик, с фотоаппаратом, а теперь едва ли не самый талантливый, который одинаково блистательно владеет и словом, и объективом камеры, и тоже сделавший свой нравственный выбор; еще был вовсе ребенок, подвизавшийся в «Алом парусе» Юрий Щекочихин, через тридцать лет убитый — слишком настойчиво отстаивал свое право на человеческую жизнь. Никто не знал, как сложится личная судьба каждого из нас, да и сложится ли она вообще.
Мы вкалывали, как негры. Я двенадцать раз в первый год съездил в длительные командировки, сидел в отделе, редактировал чужие статьи, отвечал на письма, дежурил по номеру, спускаясь с шестого этажа в типографию. Опыт, приобретенный в многотиражке, пригодился.
В первые месяцы я дневал и ночевал в редакции. Возвращался домой за полночь, в комнатку в коммуналке, которую мать оставила нам, а сама перебралась в другую, полученную наконец-то за долгие годы службы.
Однажды я застал дома Еву и Леоновича. Меня это не удивило. Поэт разошелся с женой и теперь часто бывал у нас. Мы его «жалели», как выразилась Ева, и действительно, хотелось помочь старому товарищу. Леонович часто оставался с Евой и нашим маленьким сыном вместо няньки. Я уезжал под вечер в редакцию, если по отделу шел материал. Стажер — это что-то вроде затычки для всех дыр. Он и «свежая голова», и доброволец в трудную командировку на Урал, в какой-нибудь Ирбит, забытый богом, а в Прибалтику ездила «белая кость», такой в нашем отделе была Оля Кучкина, аристократка и красавица, у которой была собственная «Волга».
Вот и в этот раз я отправился в редакцию, оставив дома Леоновича и Еву. Странная тревога вдруг охватила меня: да в того ли злодея целился Гоша, когда попал в Аваняна?
Статью сняли из номера, едва я расположился в редакционной комнате, приготовившись коротать в ней полночи.
Я возвращался домой с чувством нараставшей тревоги.
Открыл ключом входную квартирную дверь. Не стал по привычке шуметь и призывать Еву встретить меня. Прошел к своей комнате. Потрогал дверь, она была заперта на крючок изнутри. Я постучал. Дверь приоткрылась. В слабо освещенной комнате, с настольной лампой, прикрытой сверху платком, различил силуэт Леоновича, сидевшего за столом со стаканом вина. На столе стоял бочонок, привезенный недавно мною из Молдавии, из него мы все вместе потягивали через резиновую трубку кисло-сладкое вино «Лидия». И нам казалось: «Пьем, пьем, а оно все не кончается».
— Зачем ты пришел, Лушин? — сказала Ева. — Неужели не понимаешь, что тебе тут нечего делать?
На кровати посапывал сын. Ему исполнилось три года.
От стола подал голос Леонович:
— Старик, извини, ты лишний. Мы с Евой давно уже вместе…
— А мне что делать? — пошутил я, еще не веря в реальность происходящего. Слабый свет, тени от предметов, мирный бочонок, улегшийся посреди стола, как поросенок, дыхание ребенка, друг, посвятивший мне стихи про «суровых мальчиков», — и Ева, Ева… Теперь она стоит и повторяет: «Уходи, уходи, Лушин. Я тебя не люблю…»
Проснулся сын. Чтобы унять нервную дрожь, я взял его на руки, но Ева стремительно отобрала ребенка и стала укладывать, еще больше тормоша и вызывая плач.
И тут вмешался Леонович.
Если бы он подождал лишнюю минуту, может быть, я ушел бы по своей воле.
Но тот вдруг поднялся из-за стола, резко отодвинул стул, подошел ко мне вплотную и легким движением руки подтолкнул меня к двери.
Кровь хлынула мне в голову, разум мой помутился.
Когда я пришел в себя, я услышал душераздирающий крик Евы и увидел Леоновича на полу, пытавшегося подняться и опять падавшего.
Ночь я провел у матери. Ничего ей не объясняя, рано утром я поспешил к себе домой и — о, ужас — почти лицом к лицу столкнулся с моим, теперь уже бывшим, другом. Тот шел, прикрывая лицо, и не заметил меня. Вид его был ужасен: распухшая тестообразная масса с заплывшими щелками для глаз.
Ева встретила категоричным: «Тебя посадят, имей в виду. Ты едва не убил его! Убирайся!» — и сдернула с пальца обручальное колечко, тоненькое, — а на второе, для меня, не хватило денег. Не скрывая истерики, Ева швырнула кольцо мне в лицо. Я поднял его и положил в карман. Ничего не сказав, а лишь взглянув на спавшего сына, вышел.
Я возвращался пошатываясь, словно пьяный. Слезы текли из глаз, и я впервые не стыдился их.
Как ни любил я мать, пребывание с нею показалось мне невыносимым. Я снял угол у старухи на одной из Мещанских улиц. Старуха указала на тюфячок в полутемной комнате, где на кровати спала сама, а за фанерной перегородкой квартировала молодая проститутка. Та с интересом выслушала мой рассказ, и даже, как показалось мне, пожалела меня, и, когда возвращалась с работы, если я еще не спал, звала меня выпить с нею стаканчик чаю. Мы даже подружились, часто болтали, я рассказывал ей о Сибири. Когда однажды она предложила мне прилечь вместе с нею, а я молча покачал отрицательно головой, она сказала: «Ты меня не понял. Без денег!» — и я осознал, подобно герою бабелевского рассказа, какую честь мне оказывают. Меня принимают в свой круг — отверженных, неустроенных людей. Мне подают руку помощи в знак солидарности.
Я пересказал этой девушке, как помнил, одесский рассказ и произнес: «Ты мне как сестра». И наши ночные чаепития продолжались в полумраке закутка, где она размещалась, с обоюдной платонической близостью.
Колечко я, конечно, потерял. Возможно, старуха, пошарив в карманах, стянула его. Если на пользу — дай ей Бог.
Так закончилось мое путешествие в Сибирь.
А через месяц позвонила Ева и сообщила:
— Если хочешь, можешь забрать к себе сына. Таковы обстоятельства моей жизни, — уточнила она.
Этими словами я прерву свой рассказ, и прежде чем продолжу, мне хотелось бы кое в чем разобраться. Признаться, я не совсем понимаю, в каком я качестве тут выступаю. Я ведь, друзья, не романист — не судите строго. Боже упаси, не посягаю на лавры тех, кто этим делом занимается. Но мне уже немало лет, я перестал мотаться по стране и собирать информацию о разных достойных внимания людях, не всегда, впрочем, достойных самих по себе, и я сказал себе: «Хватит». И решил попристальнее вглядеться в одного персонажа, с которым был давно знаком, в самого себя. Я хотел понять, есть ли в моей жизни какая-то логика, но даже если окажется, что в ней нет ни одной закономерности, то это само по себе тоже интересно.
Я подумал: в конце концов, каждый человек имеет право вспомнить свою жизнь, разобраться, как он ее прожил. Пересчитать ребрышки себе, своим близким и знакомым — да есть ли у живущих на белом свете занятие более увлекательное?
Позвольте, скажете вы, этим должны заниматься профессиональные писатели. Но я веду речь о праве каждого человека поведать о своей жизни. О той, которая была и осталась в памяти. Попробуйте заняться этим, вам понравится.
Начните хотя бы задумываться, как вы жили? Оглянитесь, что за время было десять — нет, это близко, не получится, — а вот двадцать или сорок лет назад, в самый раз! Где друзья и знакомые, кем стали? Завидуете им? Ах, они не достойны зависти? Возможно. Чаще всего так и бывает. Дело не в сведении счетов. А просто высказать мнение — ведь и в глаза-то не всегда скажешь, а за глаза, на расстоянии, да через годы? Как-то неловко.
Вот и у меня на этот счет повисла проблема. Ни с кем как будто не собираюсь судиться-рядиться, никому ничего не доказываю, ни в чем никого не упрекаю. Понимаю, что пишу почти роман, где подлинность так укуталась в одежды художественности, что перестаешь различать, где граница вымысла. Но все-таки — в памяти встают реальные люди, хотя иных уж нет среди нас. Как с этим быть? Изменить имена-фамилии? Придумать похожие клички? Но все равно — прозрачно, узнаваемо. Мне до сих пор не до конца ясна этическая сторона любых мемуаров.