Нодар Джин - Повесть о любви и суете
Кате, несмотря на хмель, стало стыдно за своего земляка, и она попыталась перевести разговор на главную тему. Сказала Анне, что, хотя грузинский армянин — подлец, её лично он пока не убедил в непорядочности шотландца Гибсона. И что, может быть, Заза врёт. И что всем нам вместе надо ещё раз позвонить тому в Лондон.
Тем не менее, закончив про балет, Корнелюк перешёл к опере:
Заказал я билеты в оперу, а меня снова тянут к оперу.Прощайте билеты, остыньте, пора, здравствуйте нары, клопы и мусора.Я попробовал всё, и дерьмо и десерт, два раза подвергался экстазу,А однажды бухой посетил рок-концерт, только в опере не был ни разу…
Гуров с Анной молчали. И перебрасывались взглядами. Катя переживала из-за всего: за Анну, за Анну с Гуровым, за Корнелюка. Потом вдруг встрепенулась, резко пригласила к нашему столу музыкантов, резко же разлила им водки и потребовала выпить за именинницу.
Оба парня, и чемодан и гуру, сказали, что где-то уже видели Анну, а девушка добавила, что Анна тоже ей нравится, хотя она нигде её не видела. Ещё сказала, что у Анны добрые глаза. Как у её подруги, тоже певицы, которая утопилась и о которой она написала песню.
Чемодан закивал: клёвая песня. И правильно: такие же клёвые глаза. Потом девушка сказала, что её зовут Оля и она сейчас споёт эту песню. И потянулась назад за гитарой. Все умолкли, а гарсон догадался отключить спикеры.
Жужжали только два огромных решётчатых вентилятора на подставках. Стояли у залитой светом стены как часовые — лицом друг к другу — по обе стороны мозаичного панно с картой России. А карта была выгравирована на берёзовом дереве.
Оля запела сразу, не настраивая инструмента:
Она умерла оттого, что хотелаЛюбви без меры и без предела,Она упала оттого, что летела,И тело ее — уже не тело,Она замолчала оттого, что не пела,А говорить она не умела,Вся в белом, белее снега и мела,Она шагнула вперед так смелоОна сделала шаг.
Ребята подпели последнюю строчку четыре раза, и Оля продолжила непохожим на неё, хриплым, голосом:
Душа, как трава, развевалась ветрами,И волосы волнами бились о сети,Она раздевалась, не ведая граниМеж человеком нагим и одетым,Она играла, не зная правил,Она падала вверх и разбилась о небо,Она не искала волшебного края,Она была там, где никто больше не былОна сделала шаг, она сделала шаг, она сделала шаг, она сделала шаг…
Теперь уже ребята не стали подпевать, потому что грустно было и им.
30. От ясного можно всегда уйти, а от неясного — никогда
Каждый, наверно, молчал о своём.
Я лично думал о судьбе Анны, о своей судьбе — и сознавал, что из-за всего вместе ощущаю какое-то неточное, но и неодолимое чувство. Из-за всего случившегося.
Случившегося, однако, не сегодня только, ибо сегодня ничего как раз не случилось; случившегося не только сейчас, а вообще — за всю мою жизнь и в результате всех моих мыслей или переживаний. И что, хотя это чувство очень смутное и приблизительное, оно сильнее всего более ясного. Потому что от ясного можно всегда уйти, а от неясного — никогда. И потому ещё, что всякому точному знанию или чувству противостоит более точное. Или такое, какое таковым кажется. Можно, скажем, уйти и от радостного, и от печального. Но от радостной печали — нельзя. Некуда. Как некуда, наверное, уходить от счастья.
Поэтому, наверно, и от бога, которого люди не знают, не понимают или даже не принимают, как я, уйти труднее, чем от человека. И придти к нему тоже труднее.
И ещё я сознавал, что не знаешь и того — что же с этим ощущением делать? Жаловаться на него или, может быть, радоваться ему? Не знаешь — как не знаешь что делать с несуществующим? Знаешь о нём только одно: без него, несуществующего, существовать не получается.
Мне показалось ещё, что все вокруг, включая американцев и араба с арабками, ощущают то же самое чувство. Если не сейчас, то время от времени. Если не из-за Анны, то из-за другого человека. Или другой вещи.
Гуров, по крайней мере, как мне подумалось тогда, молчал из-за того же.
Потом он поднял взгляд на Анну и велел ей следовать за ним в зал, к телефонам, чтобы выведать у подонка Зазы бразильский номер Гибсона.
Катя перестала, видимо, переживать из-за Анны с Гуровым и расспрашивала Олю про утопленницу. Потом попросила напеть что-нибудь из её песен, а ребят налечь на остывшие горячие блюда, чтобы добро не пропадало. Они рассудили, что сегодня, похоже, улететь не удастся и налегли. Шумя и разливая себе водку.
Вернулись и все прежние звуки. Даже песни в спикерах.
Зашумели и американцы. В этот раз — не соглашаясь друг с другом, а наоборот. Одни утверждали, что да, на небесах, не исключено, разговаривают и на русском, но другие категорически исключали эту возможность, ибо, мол, в этом языке слишком много некомфортабельных звуков.
Самая красная американка настаивала, что трудные буквы типа «Ц», «Щ», «Э» или «Ь» небесам не помеха, поскольку родной язык Господа, иврит, кишит гортанными звуками. Сосед возражал ей громко: поэтому, дескать, Он всё время и молчит.
Американка отказывалась подобное и слышать: Откуда тебе известно?! С живыми землянами Он не беседует. Только с преставившимися. И только на английском. Но — не с нью-йоркским акцентом, а с лондонским. И ещё, не исключено, на русском. Вдобавок, естественно, к ивриту. Ей посоветовали говорить тише, ибо в зале — арабы.
Оля напевала Кате речитативом ещё одну песню из сочинённых утопленницей: «Торопился — оказался. /Отказался — утопился. /Огляделся никого…»
Прервал её один из музыкантов, — похожий на чемодан. Собственно, прервал не её, а Катю, которая ему, видимо, очень нравилась, поскольку пил за знакомство уже в третий раз. Спросил — куда они с мужем летят.
— А мы в Ялту! — ответила она и протянула туда руку.
— Да? — обрадовался тот. — Так вы с нами и летите?
— А вы тоже в Ялту? — улыбнулась Катя.
— А куда ещё?! А что вы тут в Сочи делаете?
— Ничего, — ответила Катя. — Летели из Москвы в Ялту, а приземлились тут.
— Ялта закрыта с ночи! Как откроют — мы летим первыми! Хотите на наш рейс?
— А почему?
— Чтобы летели вместе!
— Вместе не получится.
— Получится! А вы с мужем каким рейсом?
— Мы не рейсом, мы… Мы это… Ну, у Мити амфибия.
— Что это у Мити? — не понял тот. — Где?
— Самолёт такой — «Амфибия». Его в Самаре делают. А он тем удобный, что садится даже на воду.
— Свой самолёт?! — не поверил тот.
— А он недорогой, — поспешила Катя. — Люди у нас в Москве за машины платят, например, больше! Простые автомашины. Ну, положим, не простые, а…
— Понимаю, понимаю! — закивал музыкант. — Так вы, значит, где там приземляетесь-то в Ялте? На воде что ли, бля? — и засмеялся. — Извините!
— На воде-то нет, но Митя бы приземлился — если б позволили — прямо на Ауткинском шоссе. Клянусь! Вы Ялту знаете?
— Так я ж, бля, родом оттуда! Это у Чеховского дома. Как к Белой даче ехать!
— Совершенно верно! — кивнула Катя. — А мы туда и едем, на Белую!
— Не видели пока что ли?
— Не видели?! Мы с Митей там третью осень отдыхаем.
— Прямо на Чеховской даче? — вмешался я. — На Белой? Это ж музей!
— Ну и что? — не поняла Катя. — В Ялте теперь почти все музеи сдают кому угодно. Везде! Ну, не так уж чтобы кому-угодно, но Митю там знают.
— Знают? — проверил я. — В музее?
— В музее — особенно. Этот музей, кстати, в прошлом году обворовали: унесли икону Угодника с окладом серебряным, вазу японскую, фотографии всякие раскрашенные. Из Венеции. Разное. Но Митя сразу заподозрил экскурсовода и прислал из Москвы деньги: найди! И тот сразу же и нашёл!
Я думал о другом:
— Сразу же, говорите, да?
— В течение недели. А Митя обожает Чехова! Он даже сына своего… Ну, от первой жены, назвал Антонием.
— Но он же востоковед? — растерялся я.
Катя снова погладила мою ладонь и пропела:
— «Не нужен мне берег турецкий, и Африка мне не нужна-а…» — и хихикнула. — Это Гуров так поёт — не я!
— Но получается как раз у вас! — подбодрил чемодан.
— Не издевайтесь! А если серьёзно — Митя институт бросил как раз из-за банка!
— Почему как раз?
— Ну, я так. И банк он свой ненавидит. Смеётся, что банкиры людям необходимы, как бактерии кишечнику. Плохо, но без них, мол, хуже! Нельзя без них! Клянусь!
Кате льстило внимание музыканта, она пыталась веселиться, но веселилась, по-моему, с затаённой горечью и обидой. Обидой даже не на Анну или Гурова, а на то, что всё как-то так — нехорошо для неё — обернулось. А именно обернулось так, что ничем тому уже не поможешь. То есть никак уже случившегося не отменить.