Лесли Эпстайн - Сан-Ремо-Драйв
— Ну да, — сказал я, — знал, что у него — ни единого шанса победить этого тупицу, с которым нам жить еще четыре года.
— Ты правда становишься циником. Он хотел загладить неловкость. Он знал, сколько Норман сделал для него при жизни.
— Он обратно приехал, — сказал Барти. — После Пык-Пек-Пука. Я его видел. Я его слышал. Всю ночь с Лоттой.
— Из-за тумана, — объяснила мать. — Его рейс отменили. Мы провели с ним три дня.
При свете фальшивых свеч люстры я увидел, что она краснеет. И не сдержался.
— Старичок Эдлай. Значит, не зря ходят слухи. Я думал, у него кишка тонка.
— Не говори глупостей, — сказала Лотта. — Можешь схлопотать по лицу.
— Ты в Веке Кали. — Это вмешался Бартон. — Кроме секса, не знаешь других удовольствий.
— Кончай, Барти, ладно? Ты в этом не смыслишь.
Он положил нож. Положил вилку.
— Я смыслю! Я знаю про конверт у тебя в кармане. Я знаю про тебя и Мэдлин. Ты хочешь предаться. Разбудить спящую змею кундалини[53]. Ну, понял — засунуть.
— Господи, этому тебя учат в храме? А что же стало с телесной чистотой?
Ответная улыбка была печальной и ласковой.
— Непросветленному эта чистота не дана. Раньше всего ты должен понять, что истинное соединение не между низкими материями, а между Шивой и Шакти, космическим сознанием и космической энергией.
— Ладно. Понял. Передай масло.
Будда снова улыбнулся.
— Я понимаю, ты хотел пошутить. Но шутка обернется против тебя, брат. Если бы только ты мог понять, что ты упускаешь в садхане[54]. Это не возня в темноте и не рычанье, какое слышишь у животных на скотном дворе.
Я бросил салфетку; я стал подниматься, но он поднял ладонь, и я опустился на место.
— Просветленные омывают друг друга с головы до ног. Дыхание их напоено кардамоном. Комнату наполняет лиловый свет. В вазе стоит алый гибискус. Девата бхава сидхайя[55], поют любовники. Он смотрит на ее нагие формы и видит Сапфировую Деви, воплощение блаженства. Он передает ей истинное знание, трогая ее сердце, голову, ее глаза, шею, мочки ушей, груди, руки и пуп, бедра, ступни и йони[56]. Она поднимает ноги и подтягивает колени к груди. Только тогда половые органы мужчины и женщины, Шива и Шакти, могут вступить в контакт.
Бартон сидел справа от меня и спокойно говорил. Я думал, Лотта закричит. Уйдет из-за стола, расплачется. Не мог представить себе того, что увидел, повернувшись налево: она сидела с красным лицом, поставив локти на стол и подперев руками голову.
— Теперь лингхам[57] входит в йони, но без вульгарных толчков и волнения. Любовники неподвижны, мирно вбирают токи наслаждения, которые проходят между ними и поднимаются через чакры[58] к тысячелепестковому лотосу на вершине спинного хребта. Это соединение богов длится тридцать две минуты. Так просветленные достигают и чистоты тела, и освобождения от него и от всего материального.
Он замолчал. Лотта взяла свой стакан с водой, звякнув льдинками, и выпила до дна.
— Тридцать две минуты! — изумился я. — Бедный Эдлай.
Смеха не было. Стало тихо. Только в большой комнате торопливо тикали старинные французские часы.
— Смотрите! Смотрите! Смотрите! — Мой брат откинул голову. Во рту у него была вересковая трубка и, не выпуская из зубов чубук, он говорил: — Барти в Йеле. Барти едет в колледж!
Пять дней ползли. Мне надо было написать курсовую. Мне полагалось закончить «Влюбленных женщин»[59]. А я вместо этого надел теннисные туфли, шорты и впервые за несколько месяцев стал играть в теннис. Большинство из старой компании уже околачивалось на кортах в Ла-Сьенеге. Многие из них — Моек, Фокс, Верисман, младший Ковини — тоже вернулись после первого семестра в колледжах. В какой-то из дней, после того как я обыграл Моска в трех сетах, он объявил, что двадцать восьмого они едут в Тихуану, и спросил, поеду ли я с ними. «Давай, Утенок, — уговаривал он. — Не пора ли уже?» Цель поездки мне была ясна. Я сказал Пингвину (у нас у всех были прозвища, мое объяснялось тем, что у меня широкий рот, а второе имя — Дональд): «подумаю». Но я знал, что Мэдлин приедет в сочельник, и мне нет надобности участвовать в их ритуале — дефлорации первокурсников.
Наступил сочельник. Лотта уехала к Бетти — та давала вечер в честь своего первого абстрактного экспрессиониста. Барти вернулся из храма Веданты. Колбаса, которую мать оставила томиться на плите до его прихода, лопнула и выпустила в кастрюлю что-то похожее на молоко. Пустынный ветер шелестел в пекане, стучал орехами. На Сан-Ремо горели фонари. Отец Мэдлин привез ее с вокзала Юнион под вечер. Из окна над гаражом я видел, как она вылезла из машины. Я не стал звонить. Не пошел туда. Даже не зажег свет, чтобы показать ей, что я дома. Я знал, что вечером она придет через садовую калитку, — и действительно, в начале десятого она осторожно прошла по гравийной дорожке между фиолетово-желтыми анютиными глазками. Я открыл заднюю дверь.
— Здравствуй, Ричард.
Свет упал на нее, и я увидел, что ее волосы острижены на уровне подбородка. Шея над треугольным вырезом блузки с короткими рукавами загорела до цвета сиены в моих пастелях. Она сжала мою ладонь обеими руками. Я сделал шаг и прижался к ней.
— Пойдем. Я привез тебе подарки.
Следом за ней я стал подниматься по лестнице. Узкая темная юбка похлопывала ее под коленями. Оба чулка, душераздирающе белые, спустились на туфли. В комнате я выдернул из-под покрывала пакет.
— Надеюсь, тебе понравится. Это из «Мейси» в Нью-Йорке. Знаешь, «Мейси» и «Гимбелс». Они через улицу друг от друга.
Она открыла коробку. Вынула на пальце бледно-лиловые трусики.
— О-ля-ля! Брижит Бардо! «Et Dieu сгéа la femme»![60]
— Хочешь примерить? Годятся?
Клянусь, я увидел, что она инстинктивно облизнулась. Я встал позади и в джинсах прижался к ней. Из-за спины стал расстегивать блузку.
— Подожди, Ричард. Подожди. Я их надену.
Она отодвинулась и ушла в ванную, разделявшую наши с Бартоном спальни. Пока ее не было, я сдернул покрывало, скинул туфли. Сорвал рубашку через голову, сбросил штаны. И завалился на кровать. Но спешил напрасно. Прошла минута. Другая.
— Мэдлин? Ты как там?
Как сказал бы Сартр, pas de reponse[61].
Я выждал еще минуту, на этот раз в самом деле считая секунды, потом слез с кровати и постучался в дверь ванной. По-прежнему никакого ответа. С чувством ужаса, известным всем экзистенциалистам, я постучался снова. Хотя понятно было, что она ушла. Какое-то сумасшедшее мгновение у меня жгло темя, словно там прорастали рога рогоносца или рога нашего чертова племени. Я кинулся на дверь всем телом, и она комически распахнулась. Мэдлин не сбежала на Романи-Драйв. Она стояла на плитках, ее старое белье валялось у ног, а новые шелковые трусики, скроенные так, чтобы облепить ягодицы и колючий фасад, по-прежнему висели на пальце. Она прикрыла руками голую грудь.
— Ах, милый Ричард, — сказала она. — Мы сделали ошибку.
Я вошел в ванную.
— Что это значит? Ты не помнишь свой звонок? Ты не помнишь своего письма?
Она смотрела в пол.
— Что здесь происходит? А? Что происходит?
В три шага я подскочил к ней. Оторвал ее руки от груди и накрыл своими.
— В сентябре ошибки не было? А? Тогда ты мне позволила. Тогда ты меня хотела. Что случилось? Скажи. Ты кого-то встретила в Сакраменто? Актера? Театрального художника?
— Ты же знаешь, что нет. Знаешь, что есть только ты.
— Тогда почему не целуешь меня?
Я стал ее целовать — губы, шею, плечи. Лизнул соски. Она стояла, как статуя. Кожа ее под моими ладонями была точно мрамор. Наконец она подняла глаза. Отдала мне белье, все еще с ярлыком Мейси.
— Наверное, цвет неправильный, — сказала она.
Я стоял отвернувшись, пока она натягивала свои хлопковые трусы и застегивала лифчик. Она надела юбку. Застегнула блузку. Вставила ноги в туфли. Дверь в комнату Барти была закрыта. Я, как джентльмен, отступил в сторону, чтобы Мэдлин прошла через мою. Она повернула в коридор, который вел к лестнице, и стала спускаться. Я стоял сверху, опершись на перила. На середине она остановилась и подняла голову.
— Холодает. Оденься. Я не хочу, чтобы малыш Ричард простудился.
«Бьюик» въехал в гараж далеко за полночь. Я посмотрел на светящиеся часы. Двадцать одна минута второго. Мотор умолк. Хлопнула дверца. Высокие каблуки матери процокали по дорожке. Открылась и закрылась задняя дверь. Минута тишины. Затем я услышала ее шаги в коридоре. За четыре года, с тех пор как умер Норман, она ни разу не заходила ко мне ночью. Но сейчас зашла, шелестя шелком. Я притворился спящим. Я надеялся, что ее запахи — спиртного, духов, высохшего пота — заглушат мои. Она села на край кровати.