Валери Виндзор - Лгунья
Мне показалось, что он собирается поцеловать меня на французский манер. Я не знала, подставить щеку или нет. Но в следующий миг дверь со стуком распахнулась, и в тихий, сумрачный холл ворвался гигантский клубень жара, а вместе с ним — шумный, захлебывающийся словами дядя Ксавьер, который выхватил у сестры Мари-Терезы чемоданы. Печальное, восковое лицо Христа глядело сверху, в ужасе от такого наглого нарушения торжественности и покоя. Я улыбнулась доктору Вердоксу и вдруг, поддавшись импульсу, поцеловала его. Мы стукнулись головами. Он дико смутился.
— Спасибо вам, — сказала я: ведь он как-никак спас мне жизнь. Спас жизнь неизвестно кому. За одно это я должна быть ему благодарна.
— Непременно заезжайте нас навестить перед возвращением в Англию, сказала сестра Мари-Тереза, вручая мне костыли. Она промокнула глаза. Странно, с чего это они меня так полюбили. Не представляю, что я такого сказала или сделала, чтобы пробудить в незнакомых людях хоть какие-то чувства. Должно быть, для этого достаточно просто позволить себя спасти.
— Или если возникнут какие-то… трудности, — туманно проговорил доктор Вердокс. — Если потребуется какая-нибудь помощь… — он смотрел себе под ноги.
— Спасибо, — сказала я ещё раз.
Машина дяди Ксавьера стояла у входа. Это оказался маленький, потрепанный «Рено». Странно, я ожидала чего-нибудь посолидней. Дядя казался слишком могущественным, чтобы сидеть за рулем такой неказистой малышки. Должно быть, я ошибалась, принимая его за человека с положением. «Рено» и голубые дядины джинсы сбили меня с толку. Я не знала, что и думать. Жара на улице стояла плотной завесой: она оглушала, словно с размаху врезаешься в стену. Доктор Вердокс и сестра Мари-Тереза с крыльца махали нам вслед, пока мы отъезжали. Я попыталась опустить окно, чтобы помахать в ответ, но оно было сломано. Я надеялась, что они заметили мои старания, но, скорее всего, выглядело это так, будто я о них сразу забыла.
Ремень безопасности тоже был сломан.
— Мне нужно купить какую-нибудь обувь, — сказала я, когда мы миновали ворота больницы и въехали в город.
— Завтра, — сказал дядя Ксавьер. — Завтра купишь обувь. Сегодня отдыхай и делай то, что тебе велят. Сегодня мы едем домой.
Домой. От этой мысли стало неуютно.
Мои ягодицы горели огнем на сиденье из искусственной кожи. Я пожалела, что не послушалась совета сестры Мари-Терезы и не надела льняную юбку. В джинсах было слишком жарко; но они чертовски хороши в них, эти мои новые стройные ноги, вытянутые под приборной доской.
— Нам далеко? — спросила я. Хорошо бы подальше. Хотелось никогда сюда не возвращаться.
Дядя Ксавьер не слушал. Он был разозлен внезапно возникшей пробкой на улице с односторонним движением. Он несколько раз громко просигналил. Он высунулся из окна, и махал руками, и посылал проклятия на головы водителей. На перекрестке, где застопорилось движение, стоял знак, который гласил, что до Фижеака сорок километров. Сорок километров пути между раем и адом сорок километров до того, как принять окончательное решение.
Мы застряли рядом с магазином Филдара, он был по левую руку, а за ним — обувная лавка с выставленными на тротуар стеллажами и корзинами с обувью. Дядя Ксавьер не переставая молотил кулаком по гудку. Мы продвигались в час по чайной ложке. Я могла прочесть цены: довольно дорого. Мне нужна всего лишь пара нежарких, удобных туфель. Честнее всего было бы сейчас вылезти из машины, купить туфли и пойти прочь. Но честные поступки всегда плохо мне удавались, так что вместо этого я поерзала, чтобы отлипнуть от сиденья, и надела темные очки Крис.
— Любишь музыку? — спросил дядя Ксавьер. У него были загорелые, крепкие руки, от него исходил сильный запах — запах жизни. Запах силы.
— Да, — сказала я.
Он включил радио. Какая-то универсальная поп-звезда вроде Джонни Холидея проникновенно пела задорную, сентиментальную французскую песенку. Мне наконец удалось опустить стекло и положить локоть на край окна. Я была бы счастлива провести в таком положении много часов, навеки застрять в пробке, чтобы играла музыка, и солнце жгло руку, а небо сияло яркой, неестественной синевой. Но ничто не вечно. Мы неизбежно приближались к перекрестку, и наконец проскочили его. Дядя Ксавьер ударил по газам, машина взревела, как сумасшедший биплан, и с рычанием рванула вперед. Мы шумно катили по широкой рыночной площади со стоянками для машин в тени деревьев, с магазинчиками и кафешками, потом проезжали заводской район, беспорядочно разбросанные пригородные домишки, совсем не похожие на бесконечные, примитивные окраинные районы английских городов подобного типа. Затем мы внезапно очутились за городом, по радио женщина пела грустную галльскую песню о l'amour perdue[56]. Солнце давило на черепичные крыши. Дорога впереди плыла и дрожала в мареве размякшего гудрона. Дядя Ксавьер вел машину ровно по середине. Он никому не собирался уступать. Каменные стены по обеим сторонам были увиты диким виноградом, укутаны зеленым мхом. Мы проезжали посадки грецкого ореха, поля с ульями, с табаком, фермы, где во дворах гоготали длинношеие гуси, проносились мимо густых перелесков с блестящей зеленой листвой.
Наконец подъехали к перекрестку. На знаке надпись: Фижеак — 29 километров. Время поджимало. Оставалось меньше тридцати километров.
— Дядя Ксавьер, — сказала я через пару минут. Я не знала, как его иначе называть. — Дядя Ксавьер…
Он повернул голову, взглянул на меня. Я подумала: сейчас скажу. Попрошу высадить меня у станции в Фижеаке. Но едва я открыла рот, чтобы произнести следующую фразу, из-за угла навстречу выскочил ещё один маленький «Рено». Дядя Ксавьер вцепился в руль. Глаза его сверкнули. Он поерзал на сиденье, подался вперед, оскалил зубы. Он явно не собирался давать дорогу. Как, впрочем, и водитель второй машины. Я зажмурилась. Дядя Ксавьер издал победный клич, ударил кулаком по сигналу, и в самую последнюю минуту дернул рулевое колесо вправо. Машины разошлись с зазором в несколько дюймов. Дядя Ксавьер громко расхохотался и удовлетворенно похлопал по приборному щитку.
— Salaud[57], - нежно сказал он и снова расслабился, откинувшись на сиденье. Он сиял от удовольствия. Теперь, когда дорога освободилась, он вспомнил, что я начала что-то говорить.
— Так что ты собиралась сказать?
Собиралась сказать, что я не ваша племянница.
— Нет, нет и нет, — сказал он, хлопая меня по костлявой джинсовой коленке. — Все в порядке. Не волнуйся.
Я так и обмерла. Сперва подумала, что он прочел мои мысли. Или что я случайно проговорила их вслух. Странно другое: то, насколько сильно я встревожилась. Очевидно, я вовсе не намеревалась говорить ему правду. Но в таком случае, что есть правда, что истинно? Может, кто и знает это, но не я; я же вконец запуталась. Если истина — это то, во что верит большинство, тогда мне нечего ему сказать. А может, это всегда абсолют, как непреложные истины Тони вроде его изречения о женских задах, или истины сродни той, что земля круглая? Хотя тут тоже кроется проблема. Если все поверят в то, что женский зад выглядит абсурдно в брюках, или что земля плоская, тогда сама эта вера наделит глупое предположение статусом истины. По крайней мере, пока большинство не заставят поверить в обратное.
— Нет, нет и нет. Не волнуйся, — повторил дядя Ксавьер. — Я отличный водитель. Просто классный. Раньше мы каждый год принимали участие в гонках в Ле Мане, я и твой отец. — Он оторвал взгляд от дороги и посмотрел на меня. — Ты совсем не помнишь отца?
— Нет.
Ведь и в самом деле не помнила.
Он похлопал меня по коленке и между делом пощупал её.
— Кости да кожа, — сказал он, громко фыркнув. — Так и осталась худышкой. Когда-то я заставлял тебя пить козье молоко. Помнишь?
— Нет, — ответила я.
Он засмеялся.
— Ничего-то ты не помнишь. Что у тебя с головой? Она… — он явно рылся в памяти в поисках слова по-английски. — Она вся в дырках.
— Решето, — подсказала я. — Голова как решето.
В знойном покое машины меня разморило. Я закрыла глаза.
— Знаешь, — немного погодя сказал дядя Ксавьер, — чем больше я на тебя гляжу, тем больше замечаю, как ты похожа на мать.
Я сонно улыбнулась.
Потом, наверное, ненадолго задремала. Когда же проснулась, мы уже ехали по предместьям города.
— Где мы? — спросила я.
— Фижеак, — сказал дядя Ксавьер. Не просигналив фарой, он неожиданно свернул направо. Дорога пересекла реку и запетляла между гаражами и застекленными кухнями, открытыми для любопытных глаз.
— Куда мы едем? — тупо спросила я.
— Домой, куда же еще.
Вот тогда мне и следовало с этим покончить. Это был мой последний шанс, и я обязана была им воспользоваться. Сказать правду, извиниться и попросить отвезти к станции. Но меня охватила удивительная фаталистическая пассивность. А почему, собственно, я употребляю слово «удивительная»? Ничего удивительного в этом не было. Я вообще всегда такая, это мое привычное состояние. Вечно плыву по течению, мол, будь что будет, поскольку для того, чтобы сопротивляться обстоятельствам, требуется несравненно больше энергии и уверенности, чем у меня имеется в наличии. К тому же на деле всегда выясняется, что возможностей выбора у тебя все равно гораздо меньше, чем ты себе навыдумывала. Посему я молча сидела на горячем, липком сиденье, не в силах покинуть это место, напоминавшее утробу матери, и рассеянно ждала, что кто-то явится и спасет меня из нелепой ситуации, ибо самой мне не хватало ни желания, ни сил.