Любовь Миронихина - Анюта — печаль моя
Провожали рекрутов до самого Красного Бора. Народу шло — туча, с гармошкой, с песнями. Кто пел, кто голосил. У моста стали прощаться, бабам с детишками надо было спешить домой, скоро коров пригонят. А молодежь решила идти до самой станции. Любка вернулась только утром, проводив батю и своего жениха.
Отец наклонился и обнял их, одной рукой Витьку, другой Анюту. Витька насупился и готов был зареветь.
— Ну, зарюл! Гляди веселей! — смеялся батя.
И Анюта изо всех сил старалась глядеть веселей. Ей не верилось, что отец уедет надолго, он и раньше уезжал по делам и всегда быстро возвращался. Не понравилось ей только, как он смотрел на них с Витькой: долгим, пристальным взглядом, словно хотел навсегда запечатлеть в памяти их лица. С тех пор Анюта возненавидела прощания. Всегда ей при прощаниях становилось горько, тревожно и нестерпимо больно, как тогда на мосту.
А мамка вдруг так и вцепилась в батю, еле оторвали ее. До этого была тихая и спокойная, не кричала, не билась, как другие бабы. На проводах сидела молча, по дороге шла молча. А как простились, и отец уже мост перешел, что с ней сделалось, она стиснула зубы, покачнулась и рухнула прямо им под ноги.
— А Божа мой, Сашка, что ты! — бестолково заметалась бабка Поля.
Подняли ее, положили на траву на обочине. Она на минутку разомкнула веки, но никого не видела пустыми, безжизненными глазами. Вокруг причитали бабы: надо же, пошатилася и пала как сноп! Но тут подошла Домна и деловито распорядилась:
— Эй, ребята, воды принесите, чтоб одна нога там, другая здесь!
Отец обернулся уже за мостом, поглядел на эту суету и вернулся. Он приподнял на ладони мамкину голову и стал уговаривать:
— Александра, ну что ты со мной делаешь, вставай давай! Ты так со мной прощаешься, как будто навсегда…
И ведь угадал — навсегда. У матери не только сны были вещими, но и думы. Недаром к ней подруги бегали на картах погадать и поворожить. Она умела грыжу и ячмень заговорить, и предсказывала будущее. Неужели и тогда, на мосту она уже знала, что им не суждено больше увидеть своего батю?
Вернулись домой к неубранному столу. Мамка сразу легла и затихла. Крестная за нее корову подоила. А Витька с Анютой долго сидели за столом, катали хлебные шарики. Убирать было жалко, стол еще хранил уют и звон прошедших проводов. Анюта захватила стул, где сидел отец, Витька пытался ее столкнуть, она поборолась, но потом уступила. Зато забрала себе отцову вилку, тарелку и долго грела в ладонях его стопочку. Потом подумала — и спрятала стопочку в дальнем углу шкафчика, за рядами банок и тарелок. Долго стояла там стопочка, запеклась на донышке капля красного вина. Анюта доставала, трогала, думала об отце — где ты сейчас, когда тебя дождемся? Наверное, и мать натыкалась на стопочку, но не убрала, догадалась, кто из нее последний пил.
Уже смеркалось, когда Анюта вымыла посуду и хватилась Витьку. Брат стоял на крыльце и смотрел на дорогу. С крыльца, а еще лучше с приступочки у двери, далеко-далеко была видна дорога, и самый ее хвост на краю земли, где пешеходы ползли неразличимыми букашками. И увлекательно было наблюдать, как букашка приближается к Прилёпам и становится похожа на человечка, а у моста через Десенку можно было различить, кто идет. Но сейчас в сумерках хвост дороги уже съела темнота, и у самой деревни мягкий ее изгиб заволокло синим дымом. А Витька все глядел, кого он там выглядывал? Сегодня после проводов, когда вышли на крыльцо, батя взял его на руки и сказал:
— Вот здесь меня и стереги, Витька, как я покажусь на дороге, ты первый меня увидишь и беги встречать.
— Я обязательно тебя устерегу! — загорелся Витька, еще не проводив.
Это еще неизвестно, кто будет первым, ревниво подумала Анюта. Но тут же, пожалев Витьку, решила: ладно уж, если она первая заметит папку с крыльца, то крикнет его, пускай бежит на дорогу.
Она набросила ему на плечи платок, и крепко обняв, усадила с собой на лавку. Не хотелось идти в душную хату, так бы до утра и сидели на крыльце. Уже бродила по улице жадная темень, не решаясь вступить на их двор, потом незаметно подкралась — и густо окутала две маленькие сиротливые фигурки. Объявился радостный, словно умытый месяц и приступил к своим обязанностям — торжественно воцарился на чернильном, ночном небе вместе с целым выводком глазастых звезд. Ни месяцу, ни его напарнице луне, ни звездам не было никакого дела до земных происшествий, войн, бед и горьких расставаний.
Никто не замечал, и сама Анюта не замечала, как она росла и взрослела. Помаленьку хозяйничала в доме, топила летнюю печурку во дворе, встречала и доила корову, полола грядки. После смерти бабки и отъезда Любки почти вся работа пала на нее.
— Фэзэу, фэзэу! — напевала Анюта, помешивая чавкающее свиное месиво.
С трудом отрывала ведро от земли и тащила в хлев, по дороге всё мечтая и в мечтах представляя это загадочное ФЗУ, в котором училась Любка и многие девчонки и парни из их деревень, в виде высокого, мрачного замка с зубчатыми башнями, который видела когда-то в книжке. Жизнь там была таинственная и страшноватая. Анюта о ней и мечтала.
Потяпав в огороде картошку, она бежала на свой покос помочь матери, ворошила с Витькой сено, а на выходные часто наезжала Любка. Дни стояли ясные, они быстро управились с сеном и привезли на двор. И на покосе и дома Анюта старалась не смотреть на мать и отводила глаза. Особенно страшно ей было заглянуть даже мельком в ее глаза или в то, что осталось от живых, теплых мамкиных глаз. Раньше эти глаза были, как два воробушка, могли вспорхнуть от смеха или полыхнуть огнем, когда она, бывало, рассердится не на шутку на батю или на Любку. И вдруг в один день погасли чудные мамкины глаза, и от нее самой осталась ровно половина. Какая лихота ее съела? Целыми днями она молчала, даже немцы ее не пугали.
Вокруг только и разговоров было: немцы уже Минск взяли, скоро скот погонят в отступ. Она будто не слыхала ничего. Чуть развиднеется — бежала на ферму, с фермы на покос, спать ложилась за полночь, забыв поесть. Как заведенная, на одной привычке, не глядя на мир Божий, жила Анютина мамка.
Начальство уже наметило, кто погонит в отступ колхозное стадо — два старика с Козловки, Настя Журиха с Голодаевки, она бездетная, да трех пареньков-подростков подберут. И не все стадо погонят, старых коров и телок раздадут по дворам. Значит, надо косить и на колхозную телку, прикинула Анюта.
В июле пригнали к ним тучу народу рыть окопы — и студентов из Москвы, и молодежь со всей округи. Расселили «окопников» в школе и по хатам. При них два начальника были поставлены — Шохин и Дорошенко. Наверное, комиссары и чины большие имеют, судачили на завалинках старики. Эти два начальника посылали народ по работам, проводили собрания и летучки, ездили за харчами и одеждой для «окопников». «Окопникам» выдавали и ботинки, и ватники — все, что полагалось. Недолго они работали, но всю землю вокруг так перерыли, что потом лет двадцать за ними закапывали, не могли закопать.
В Дубровке самая хорошая хата, даже не хата, а дом, просторный пятистенок, был у Колобченковых. Поэтому Шохин и Дорошенко квартировались у них. Дорошенко, как барин, разместился в хозяйской спальне, а Шохин спал на жестком диванчике в приделе. Потом попросил хозяйку стелить ему на сеновале, очень он любил спать на свежем воздухе. Шохин быстро всем полюбился. Он был мужик не говоркой, простой и добродушный. Смотришь, сидит вечером на крылечке со стариками, и с бабами всегда остановится и пошутит. В общем, свой, деревенский, откуда-то из Подмосковья родом. И Дорошенко тоже был из мужиков.
— Мужик он и морда мужицкая, только вылез в начальники и нос задрал, в глаза людям не глядит, — говорила Домна, передразнивая Дорошенко.
Так оно и было: Анюте ни разу не удалось поймать его взгляд, как будто хозяев и не было в доме. Шохин скоро сделался своим, и чаю с ними попьет и про хозяйство с мамкой поговорит, а Дорошенко жил рядом как с посторонними. Зато Дорошенко был дока речи говорить. И все так много и гладко, как по газете. Специально бегали на собрания его слушать: «Товарищи окопники, работаем на пределе сил человеческих, и даже свыше этих пределов, враг наступает, и мы его остановим, здесь будет возведена неприступная линия укреплений, товарищ Сталин приказал, и мы сделаем…».
А перед людьми очень заносился, не приступишься к нему, а Шохин — всегда пожалуйста, поможет. Только слово сказал — и привезли им подводу дров. Он сам с матерью и двумя парнишками распилил и поколол. Бабы величали Шохина Федором Терентьевичем или просто Федей, а Дорошенко — товарищем и на «вы».
Деревни очень обрадовались «окопникам». С ними не так страшно было жить и дожидаться неведомо чего. По вечерам неугомонная молодежь, проработав весь день, все равно спешила в клуб. Приходил с батькиной гармошкой Вася, сын Сережи-гармониста. Война войной, но жизнь потихоньку шла своим чередом, и гулянки и ухажёрство было. Скоро появилась зазноба у Дорошенко — Катька с Прилеп. И у Шохина была ухажерка, молодая солдатка из Козловки. В деревне ничего не скроешь. Что поделаешь, мужики они молодые, правда, женатые, но где те жены?