Майк Гейл - Моя легендарная девушка
Я шел по Джанкшн-роуд мимо закусочной «Афина кебаб» и небольшого магазинчика напротив метро. Начинался дождь. В закусочной посетителей не было, но один из продавцов грозно посмотрел на меня из-за прилавка, не переставая рубить капусту. Почему-то эта сцена показалась мне уморительной, и я расхохотался, будто меня только что отпустили из психбольницы на поруки.
Когда я вошел в магазинчик, продавец никак на это не отреагировал и продолжал читать журнал, но мне показалось, он меня все-таки заметил. Саймон как-то работал на кассе в круглосуточном гараже на Ярвис-роуд. Он утверждал, что в ночные смены открыл в себе способность предсказывать цвет и модель машины, которая подъедет следующей на заправку перед гаражом. Чепуха, конечно, — так, тема для новой песни, — но я подумал, что, если сидеть одному и бодрствовать, когда весь мир спит, можно в себе и не такое обнаружить.
Я прошел мимо газетной стойки, где лежали утренние субботние номера «Сан» и «Миррор», прямиком к морозильной камере, открыл ее и вдохнул псевдоарктический воздух. Я мог бы по запаху сказать, что за продукты лежали в ней раньше, — я ощутил призрачный запах мороженого горошка, слабый потусторонний аромат подтаявшего торта «Алабама Фадж». Мне стало немного не по себе.
Выбор был невелик: клубничное, шоколадное, ванильное и «тутти-фрутти». Сначала мое внимание привлекло «тутти-фрутти», но я заподозрил, что в нем есть дыня, и оказался прав. К дыне я относился примерно так же, как к девушкам, которые сначала говорят, что будут любить меня вечно, а потом бросают. Безымянная пачка шоколадного мороженого в дальнем углу просто мечтала оказаться избранной, но ей не удалось меня соблазнить. Таким образом, оставалось ванильное. У ванильного мороженого незапятнанная репутация, как у Матери Терезы или Алана Титчмарша, и это пришлось очень кстати, потому что в тот момент я опять находился почти на грани и не вынес бы дальнейших разочарований.
На этот раз продавец в закусочной не обратил на меня своего стального взора — он прекратил кромсать капусту и теперь был занят беседой с коллегой, который нарезал кебаб. Милующаяся парочка пропала, на ее месте стоял старик со спутанными волосами (брюнет, вероятно), которые выбивались из-под светло-зеленой вязаной шапки. Даже при неверном свете ночных фонарей я разглядел, что его пальто все в пятнах, а карман оторван с мясом. Подойдя поближе (обойти его стороной я никак не мог), я почувствовал, что от него воняет.
«Сейчас он попросит у меня денег».
Однажды, на пике своей политической сознательности (через пять минут по приезду в университет), я поклялся всегда подавать нищим, пусть даже самую малость. Теперь же — точнее, с тех пор, как меня бросила Агги, — несмотря на свое обещание и острое чувство вины, я больше не чувствовал необходимости быть милосердным к тем, кто в нужде. И дело было не в том, что мои политические взгляды резко изменились, — просто я понял, что на самом деле мне плевать.
Я попытался изобразить стальной взгляд продавца из закусочной, но старик и не попытался со мной заговорить. Весь остаток пути я размышлял, почему же он ничего не попросил у меня, ведь ему явно очень нужны деньги. Эта мысль проводила меня до дверей, я вошел с ней в подъезд, поднялся в квартиру и с ней же лег в кровать — цель моего похода осталась лежать на телевизоре и тихонько подтаивать.
СУББОТА
11:06
Проснулся я резко. Потом полежал в постели — кажется, довольно долго, — стараясь вызвать в себе то чувство, какое бывает, когда только проснешься. Я крепко зажмурился, чтобы выдавить из зрачков все следы дневного света, но заснуть снова было уже невозможно. Тогда я притворился, что не могу шевельнуться, сосредоточился на этом, и вот уже через несколько мгновений малейшее движение казалось поступком, требующим определенной решимости.
Из мозга сочились свежевыжатые мысли, умоляя, чтобы к ним прислушались. Я отодвинул все соображения касательно нависшего надо мной отцовства подальше, на задворки сознания. «Может быть, вообще засунуть их в пакет, — подумал я, заставляя себя дышать медленнее. — Засуну в пакет и наклею сверху записку: не открывать — никогда. Над некоторыми вещами, в конце концов, лучше вообще не думать». Ни одна из оставшихся для обдумывания тем — все знакомы до боли — не заслуживала особого внимания, что было приятно, потому что утра, особенно субботние, не должны быть перегружены всякими размышлениями.
Проснуться утром на следующий день после того, как Агги меня бросила (а это было именно субботнее утро), было для меня чрезвычайно суровым испытанием. Немалую роль здесь играли омерзительный вкус во рту и пропахшая рвотой подушка. Мне снилось, что мы с Агги переплыли теплый тропический океан и улеглись на берегу острова, вроде того, что показывают в рекламе «Баунти». Я хорошо помнил, как солнце пригревало спину и шею, песок прилипал к ступням и как ветер холодил кожу там, где на ней оставались капельки воды. Все ощущения были такими реальными. И вдруг я проснулся. Легкий аромат сна еще наполнял все вокруг, пока из глубокого забытья я переходил к полному бодрствованию, но в течение этого короткого времени я испытал то самое чувство, какое, по-моему, испытывают те, кто говорит, что был на седьмом небе. И вдруг — БАМ! Бомба взорвалась, и ее осколки прошили меня насквозь. Агги со мной не было. Я был ей не нужен. Все кончено. Еще несколько недель после этого я каждый раз просыпался по одному и тому же сценарию: всепоглощающий восторг, который тут же сменялся удручающей пустотой реальной действительности. Постепенно мне все меньше и меньше времени требовалось, чтобы осознать, что Агги меня бросила, пока однажды я не проснулся в слезах. К тому времени, наверное, мое сознание наконец достучалось до моего сердца.
Я перевернулся и уткнулся носом в свою самодельную подушку. Но было уже поздно. Мозг уже завелся. Суббота началась.
Нужно убраться в квартире.
Нужно много кому позвонить.
Нужно проверить тетради восьмого Б.
Нужно разобраться в своей жизни.
Я перекатился на спину. Левым глазом поглядел, что показывает будильник. Я поставил его на час дня, надеясь проспать большую часть выходного. Но дисплей, важно помигивая цифровым глазом, заявил, что я переоценил свои способности по этой части.
Чудовищная, неестественная, пульсирующая боль билась в передней части головы, как будто по лбу мне взад-вперед проезжали задние колеса какого-нибудь «Сегуна»[31]. Я забеспокоился, потому что приступ оказался непривычно жестокий. Голова у меня вообще редко болела, поэтому уже через полчаса я, перебрав большой список болезней, включавший бери-бери, энцефалит и лазскую лихорадку, остановился на опухоли головного мозга и решил, что только ею можно объяснить пульсирующую боль в висках. В конце концов, смерть от опухоли головного мозга, бессмысленная и глупая, была бы достойным завершением моей жизни. Если самые популярные герои мыльных опер обычно погибают в автокатастрофах или от рук какого-нибудь психа с ружьем, то тех, кто потерял все зрительские симпатии, обычно списывают после того, как их свалит с ног какая-нибудь таинственная болезнь, которая — сюрприз! — в конце обычно оказывается опухолью мозга. Дальше их стригут налысо, потом — химиотерапия, и след их теряется. Именно поэтому и я умру той же ужасной смертью. Меня спишут из мира живых по болезни, которая по сути была эквивалентом пары выстрелов.
Чтобы как-то перетерпеть боль, я попытался переключить внимание на то, в каком состоянии находилась моя комната, и тут мне пришло в голову, что немного страдания пойдет мне на пользу и поможет исправиться. Причем, благодаря Мартине, я уже довольно далеко продвинулся в этом направлении, поскольку сейчас был исполнен отвращением к себе куда в большей степени, чем обычно. Мне подумалось: «Я рожден для страданий». Одновременно я отметил, что уже во второй раз за последние сутки обращаюсь к католичеству. Мне всегда казалось, что из меня получился бы отличный католик. Мне нравилась Италия, и запах благовоний тоже казался мне вполне умиротворяющим. Так что если я перейду в католики (даже не знаю из кого), то вполне могу оказаться в ряду великих: Жанна д’Арк, Святой Франциск Ассизский, Вильям Арчвейский — святой покровитель дерьмового жилья.
К счастью для меня, моей больной головы и Папы Римского, мама положила в одну из разбросанных по комнате коробок пузырек парацетамола. На то, чтобы позвонить в Ноттингем и спросить, не вспомнит ли она, куда именно его засунула, меня не хватило, однако я все-таки нашел искомое, но только после того, как вывалил на пол содержимое всех четырех коробок. Выхода не оставалось. Теперь убираться в квартире придется уже непременно.
Я с вожделением рассматривал полупрозрачный коричневый пузырек. На этикетке значилось имя — Энтони X. Келли, так звали моего отца. Ему прописали эти таблетки, когда два года назад он заболел гриппом. С тех пор он больше не болел, да и тот раз был первым случаем за двадцать пять лет, когда он по болезни не пошел на работу. По крайней мере, так он мне сказал. Это очень похоже на отца — он любит страдать еще больше, чем я.