Михаил Левитин - Богемная трилогия
Миша начинал часто-часто молиться и причитать: «Хвала Господу, дома, хвала Господу, прекрасная моя родина, отсюда нельзя уезжать, мы никогда отсюда не уедем надолго, да, папа?»
Отец вздымал торжественно подбородок и соглашался, а она сдерживала слезы, чтобы не мешать их радости.
Так, по обыкновению, заканчивались их путешествия с отцом, начальником Закавказской железной дороги, который раз в году пользовался льготными железнодорожными билетами, чтобы показать детям Европу. В самом незрелом возрасте она побывала в Париже, и это определило ее судьбу навсегда. Выходить из этого возраста больше никогда не хотелось. Человеку, если не суждено жить в Париже, лучше не знать о существовании этого города.
А ей открылось, ей открылось… Какие-то солнечные поляны повсюду, и на них дамы с белыми длинными зонтами, франты на тонконогих лоснящихся лошадях, франты в авто, франты, пропускающие впереди себя в магазины не только дам, ее пропускающие как даму, платья в магазинах, те, что впору и те, до которых нужно было еще дорасти, платья с мерцающими пуговицами, вообще без пуговиц, на крючках, на бантиках, на шнурочках, платья, денег на которые ни у кого не хватает, можно только примерить и застыть перед зеркалом в самосозерцании, белье для мамы, но и для Наташи, когда-нибудь она тоже будет мамой, скоро ли сбудется это? Магазины как аквариумы, с выплывающими из темноты и полумрака продавщицами-рыбками, толстые добрые красавицы продают лучшее в мире мороженое у входа в Люксембургский сад, сам сад с оркестром и переносными легкими плетеными стульями, где они бегали с Мишей друг за дружкой под музыку оркестра недалеко от папы и она увидела, о, какое страшное увидела, непостижимое: негр наклонился и поцеловал белую прелестную девушку, сидящую рядом с ним, в щеку, о какое страшное! Всю ночь в гостинице она не могла уснуть, жаль было не только девушку, но и негра, его ведь теперь непременно казнят. Папа рассказывал, что в Париже принято было казнить на площадях. Но, возможно, никто не видел, кроме нее, все слушали музыку, и негр уцелеет? Бедный негр!
Там, в Париже, она встретила Франсуазу, она сразу назвала ее Франсуазой, как увидела, дама была высокой, как имя «Франсуаза», и такой же стройной. А какое на ней было платье! Голубое-голубое, оно все закрывало и все обнаруживало. Наташа задирала голову, не увидеть лица Франсуазы, а тут еще папа торопит, тянет ребенка, крошку, за руку, рад, что сильный, а она оглядывается на красавицу, чтобы запомнить ее всю-всю от туфелек до шляпки и обязательно саму шляпку с птицами, не собирающимися улетать, несмотря на то, что Франсуаза была порывиста и неспокойна, несмотря на то, что Франсуазу окружали сбитые ее красотой с толку франты, птицы не хотели улетать, она была весна, поворачивающая голову так, что вызывала у французов головокружение, птицы не хотели улетать, как не хотела отходить от нее маленькая упирающаяся Наташа. «Моя знакомая Франсуаза» — навсегда окрестила она незнакомку. Бедная Наташа!
Почему же, почему через двадцать лет не она, а брат оказался за границей навсегда, а Наташа, ненавидящая возвращение, осталась дома и тоже навеки? Жизнь была всегда несправедлива к ней. А они, родные, еще считали ее избалованной, по какому праву? Ни один ее каприз так за всю жизнь до конца исполнен не был, она могла стучать и стучать каблучком, никто не относился к ее требованиям серьезно, всем казалось, что ни злиться, ни страдать по-настоящему глубоко она не способна, слишком жалеет себя, двухлетний ребенок как доказать, что они не правы?
Но самым чудовищным, самым несправедливым был день, когда мама сбежала из дома с каким-то ученым-историком, бросив на произвол судьбы брата, папу, Наташу, так торопливо сбежала, что не зашла в детскую и не нашла времени шепнуть на ушко Наташе два обнадеживающих слова. Она забыла о них! Она, предъявляющая к ним тысячи претензий, заклинающая не забывать, что отдала им всю жизнь, она, красавица, чудная, она, мама, забыла о них в один час из-за этого совершенно неинтересного господина и укатила в Петербург. О, нет, нет, Наташа будет помнить о своих детях, чего бы ей это ни стоило, не бросит никогда.
— Ну и что? — спросила бы Франсуаза. — Я-то тебя никогда не покину, а это важней.
— Это важней.
— Вот видишь.
Бедный папа! У нее была Франсуаза, он же остался один. Но даже не одиночество угнетало его, а несправедливость, жестокость такого бегства из рая, весь дом был занят одной только мамой, ее настроения проникали в самые отдаленные уголки дома, и так часто менялись эти настроения, что к вечеру Наташу начинало знобить. О чем сидит она вот так, задумавшись, с внезапно застывшим взглядом, чужая? Наташа боялась к ней подойти, чувствовала себя виноватой, отец, вероятно, тоже, и только Миша со своей дипломатической грацией подходил, брал за руку и возвращал маму к жизни. Бедный Миша! Он, наверное, там, в Америке, с ума сходит, что бросил их одних, но возвращаться в такое время опасно.
Она любила брата, это он познакомил ее с Игорем в четырнадцатом году в Москве, это он дал благословение на их брак, через три дня случившийся. Да, так быстро, что поделаешь? Это он нашел для нее Игоря, первым понял, что ей нужен только этот абсолютно лысый, абсолютно легкомысленный человек, который умел слушать ее так внимательно, как никто на свете, это он, Миша, первым понял тайное ее желание всегда ощущать, как колышется почва под ногами, на шатком суденышке переплыть океан. Они чокнулись бокалами с шампанским, раздался хрустальный звон, и под этот звон началась их сказочная жизнь. Бедный Игорь!
С тех пор как она увезла его после университета к ним в Тифлис, ничего у него не складывалось, совсем ничего. Она прижималась к нему в постели, желая забрать себе всю маету, всю неудовлетворенность родного человека, он отвечал на это чрезмерное прикосновение, и они засыпали вместе. Их общие сны были безмятежны, их общие сны у открытого в сад окна, в той самой комнате, что когда-то была детской ее и Миши. А потом родилась дочка.
Это было чудесно, что у них родилась в точности похожая на Игоря дочка, это было чудесно, ей так не хватало подруги. Нет, была, конечно, Саломея Анджапаридзе, она давала Наташе уроки пения и очень-очень ободряла ее своей уверенностью в непременном будущем Наташи как певицы, но тут же сама эту уверенность уничтожала рассказами о медвежьей болезни, погубившей карьеру самой Саломеи, блестящей выпускницы киевской консерватории, эта болезнь проявлялась внезапно, стоило только Саломее появиться на сцене и увидеть публику, тут же случался конфуз и нужно было бежать назад переодеваться. Не спасал даже голос.
Что же будет с Наташей, такой трусихой, если даже Саломея, такая сильная, по-мужски уверенная в себе, с прекрасно поставленным голосом, не владела собой на публике, что же будет с Наташей?
Игорь брался вылечить ее, если Саломея сама обратится к нему с этим, он утверждал, что знает о публике что-то такое, что мгновенно успокоит Саломею, но Наташа умоляла мужа не выдавать, что поделилась с ним чужим секретом. Кроме того, она чувствовала, что Саломея недолюбливает Игоря, причины выяснять не хотела, продолжала учиться, потому что Игорь считал ее пока еще в зародыше находящийся вокальный голос не безнадежным и потому, что, кроме желания петь, никаких других желаний у нее не было. Все остальные исполнились, когда появился Игорь.
С бегством мамы резко оборвалось детство, с Игорем оно вернулось, он давал ей возможность доиграть. Она не хотела задумываться, она хотела смеяться как можно, как можно дольше; если уж не пускаете в Париж к Франсуазе, дайте хоть дома порадоваться! Но не давали: сначала мама со своей запоздалой любовью, затем революция, затем навеки уязвленный бегством мамы отец и, наконец, сестра отца, ее родная тетка, она и так была полубезумной, а после побега мамы вообще стала страдать нестерпимыми головными болями и так кричала на весь дом по ночам, что было не до смеха. Но она была хорошей, тетя Валя, без нее нельзя было обойтись, обмотав голову платком она бродила весь день по квартире, все были ею накормлены, в доме чисто, они привыкли к ней и к крикам. Как хорошо, что Миша познакомил Наташу с Игорем, бедный Миша, бедный Игорь!
У Игоря была совсем другая семья, столовую они называли горницей, дом у них был для всех открытый, и так вкусно пахло мышами и сыростью на деревянной лестнице, когда он привез ее в Екатеринослав первый раз, показать родителям. Они вошли в горницу, и отец, большой, громогласный, как Маяковский, охнул, увидев ее, не сумел даже встать из-за стола: «Ну, ты и мерзавец, она же совсем ребенок! — И тут же, исправляя оплошность, протянул к ней обе руки: — Ну и что, что ребенок, ну и что? Зато красавица! Будете расти вместе».
А потом кормили варениками с картошкой и вишнями, пили компот и кое-что покрепче, играли с братом Игоря в теннис, а под вечер пошли босиком по пыльной улице к Днепру, где Игорь, закатав белые штаны до колен, начал носиться по прибрежному песку, как обезьяна, ловко отскакивая каждый, когда волна возвращалась, чтобы лизнуть пятки, а потом взмокший от этих диких, бессмысленных прыжков, отдав дань возвращению, на закате солнца бросился в чем был в воду и поплыл. Почему никто не остановил его, никто, кроме Наташи, не испугался, что утонет, что это была за семья, где каждый делал что хочет?