Михаил Левитин - Богемная трилогия
Когда его уводили на перерыв, он успел так переложить бумажки из кармана в карман, чтобы караульный заметил свой портрет, тот заметил и чуть не уронил винтовку, он стал пунцов то ли от волнения, то ли от негодования, но Игоря не выдал, а когда вернулись на второй круг, уже стоял перед Игорем гораздо определенней, носик вздернул, смотрел перед собой очень значительно, не косил больше, жалко, только уши вздрагивали, будто спрашивали: «Ну что, дорисуешь, успеешь дорисовать?»
— Ты что, ты что? — сдавленным голосом шипел офицер в коридоре. — Преступнику позировать, преступнику позировать? Тоже мне красавец нашелся. А карандаш откуда? Верните карандаш.
— Пожалуйста, — сказал Игорь. — Вы его не ругайте, мне просто нечем было заняться.
Офицер задохнулся от гнева:
— Как это вам нечем? Да за ваши художества вы вышку должны получить, нечем ему заняться!
На другой день парнишки уже не было, его заменил другой, бывалый, со стертым профилем. Рисовать такого не хотелось, да и карандаш забрали.
Но через два дня пришел черед удивляться Игорю: вечером в камеру вошел тот самый конвойный.
— Ты откуда? — растерянно спросил Игорь. — Может, ты ангел, а меня нет уже?
— Оттуда. Из карцера. Двое суток из-за тебя, черта лысого, отсидел. Ты вот что, — и вынул из кармана блокнотный листок и карандаш. — Я стану перед тобой, как тогда стоял, а ты давай, рисуй снова. Только по-быстрому, я сегодня дежурю.
— А зачем тебе?
— Мамке в деревню пошлю.
— А если найдут?
— Не найдут. Ты не скажешь, а она за иконку спрячет.
Это был первый тюремный заказ, но Игорь понимал: если останется жить, и здесь понадобятся неглавные его умения.
После того как Игорю и всем участникам диверсии вынесли смертный приговор, пришел Гринер. Он чувствовал себя довольно прескверно, несколько раз к нему прорывалась Эмилия, да и сам следователь понимал, что перестарался. Правда, не без помощи Игоря.
— Завтра вас расстреляют, — сказал Гринер.
— Да?
— Завтра вас расстреляют. У нас не принято спрашивать о последнем желании, но в виде исключения… Вы что-нибудь хотите?
Игорь задумался.
— Да, пожалуй, хочу, — сказал он.
— Что?
— Вы не могли бы собрать для меня ваш следственный отдел, он ведь небольшой, кажется, человек пять? И, если можно, того, самого симпатичного, на кавалериста похожего, его, кажется, Николаем Петровичем зовут?
— Николаем Петровичем. Слушайте, что за ерунда, почему это я должен ради вас собирать весь следственный отдел, с какой стати?
— Вы спросили о последнем желании. Так вот, если вам интересно и найдется время, я как бывший юрист и подследственный хотел бы поделиться с вами своими представлениями о ведении следствия, у меня кое-какие соображения возникли.
И Гринер собрал следственный отдел.
— Ваш знакомый попрощаться с вами хочет, — насмешливо объяснил он.
Игоря привели в комнату, где два месяца подряд его допрашивали, следователи сидели на стульях разомлевшие после ужина, огрызки хлеба еще лежали на газетных обрывках на столе, стояли стаканы с недопитым чаем. Атмосфера самая доброжелательная. Курили.
Игоря посадили за стол, откуда все эти два месяца его допрашивал Гринер.
— Я пригласил вас, господа, — начал Игорь, — чтоб сообщить пренеприятное известие…
Все насторожились. И что заставляло его все в своей жизни начинать с этого злополучного «Ревизора», все начинать им и заканчивать?
Это дьявольский суфлер, Николай Васильевич, подсказывал и подсказывал ему слова, которые вовсе не обязательно было произносить, что ему нужно от Игоря?
Он с трудом прервал себя. Заново оценил момент и начал уже вполне серьезно:
— Я позволю себе как юрист дать вам несколько советов. Первый — не стоит во время следствия сажать в камеру по два заключенных: если один из них не стукач, в чем разобраться нетрудно, то вместе, сопоставив, они быстро разберутся, как вести себя на допросах, кроме того, вы снимаете психологический стресс, страх уходит, когда двое, даже если второй стукач.
— Места мало, — сказал Николай Петрович. — Вот когда новый корпус построят…
— Учтем, — остановил его гневно Гринер. — Дальше.
— Нельзя вести заключенных по коридору, где они могут встретить друг друга, это элементарно, но весь ход следствия может лопнуть, любая встреча, любой взгляд очень значительны, могут изменить все прежние показания, вы никогда не доберетесь до истины.
— Дальше.
— И потом, самое главное не давите, не задавайте вопрос, который вас больше всего интересует, как можно дольше не задавайте, может быть, никогда, а говорите только о том, что интересует в этой жизни подследственного.
— Это зачем же?
— Если быть внимательным, вы поймете, что в том, что интересует человека, содержатся ответы на все вопросы и на ваш тоже, надо только уметь слушать, человек откроется абсолютно, он забудется, нужно терпение, и тогда он ответит на ваш вопрос сам. Не забывайте, что так же, как вы изучаете его, он изучает вас, даже пристальней, потому что от вас зависит его судьба, кроме того, будьте опрятны и несуетливы, будьте доброжелательны и незаинтересованы, максимально индифферентны. Не старайтесь понравиться, это настораживает. Обрывайте следствие в тот момент, когда он уже созрел для ответа.
— Это зачем?
— Чтобы озадачить. Озадаченный человек впадает в растерянность. И, пожалуйста, не бейте, никогда не бейте. Теперь, если разрешите — об основной ошибке в моем деле, возвращаться к нему уже поздно, понимаю, но там есть ляпсус, при котором все построение летит к черту.
Следователи молчали. Гринер перебирал в памяти подробности дела.
— Не мог, братцы, человек в одиночку взорвать огромный железнодорожный мост, не мог, даже если человек этот так опытен и ловок, как я.
— Зачем же вы тогда подписали? — запальчиво спросил Гринер.
— Потому что вы советская власть. Я за советскую власть. Вот и подписал.
Утром за ним пришли и повели по длинному, уже другому, неожиданно возникшему за углом коридору на расстрел, но в конце каким-то воровским движением, пинком в зад втолкнули в крошечную камеру и продержали там без еды и питья сутки. Оказалось, расстрел неожиданно заменили тюрьмой и лагерем.
— Что ты чувствовал, папа, когда тебя вели на расстрел? — спросила через несколько лет дочка.
— Невероятную легкость и ужасное любопытство, — ответил он.
И ни разу мысль о театре не занимала его, думал о чем угодно, только не о театре, он вырвался, стихи тоже возникали бездарные, будто дразнили. Вообще все кончилось. Он растворился в толпе. Это счастье, какое-то допотопие, когда все вместе ищут смысл в том, что происходит с ними, а прежнее сразу представляется бессмысленным, иначе не выжить, да так оно и есть — зачем прошлое, если оно только мучает, но не спасает? Он и на воле умел повернуться спиной и забыть.
Позже он задумался, что привело его к такому полному смирению, полному растворению в ситуации, ведь было что терять. И ответил сам себе неожиданно сразу: «Маяковский».
Когда Эмилия ворвалась в квартиру и с присущей ей экзальтацией заорала «Мальчики, Маяковский застрелился!», он ничего не почувствовал, все чувства испарились враз, осталась только узенькая полоска сознания, стальная, и в ней, несмотря на крик Эмилии, еле внятные слова: «Маяковский застрелился».
Это было письмом оттуда, началом их большой внутренней переписки. Почему застрелился — необдуманное решение, порыв, безумие, невозможность жить, пижонство? Нет, тоска, незнакомая Игорю штука, тоска от одиночества, а Игорь, как чумы, избегал всю жизнь одиночества, ему это удавалось. Маяковскому мешала крупность, слишком серьезным посчитал он дело покорения людей, а они были недостойны его серьезности.
Игорь пошел на рынок в тот день, хороший полтавский рынок, и толкался там без гроша в кармане, прислушиваясь, как торгуются другие, и рассматривая, рассматривая персики, сливы, груши. Он видел их первый раз после смерти Маяковского, они не изменились. Если бы на столе у Маяковского стояла корзина с такими вот фруктами, он бы не застрелился, как это Игорь не додумался послать ему такую корзину?
Он отмечал, что персик только на вид мягок, а так тверд и косточка его нераскусываема, а груша твердая, но податливая и сочная, он отмечал, что псы на рынке торчат у мясных рядов, а фруктовых избегают, и еще, что вид плодов не всегда вызывает желание их съесть. Он пришел домой и лег спать. А проснувшись, написал в Москву Наташе «Пожалуйста, не покидай меня».
Там не было ни слова о смерти Маяковского, только просьба не оставлять его одного.
И еще он помнил, что все отступает перед вечностью: юность, друзья, надежды, остается только главное, у него — Маяковский, но его тоже нет больше.