Вячеслав Пьецух - Догадки (сборник)
Капитан Костенко подозвал человека, прислуживавшего в буфете, чтобы расплатиться за пару чая, но сколько ни рылся в роскошной кожаной куртке с черным бархатным воротником, которой завидовали офицеры всех прочих родов оружия, все никак не мог отыскать свой бисерный кошелек. Тогда он велел буфетчику записать за собой должок; буфетчик стал было канючить, говоря: «Помилуйте, ваше высокоблагородие, тут всего и делов-то на гривенный серебром», и Костенко пришлось оборвать штафирку.
Выйдя на привокзальную площадь, капитан уселся в плетеную бричку, вестовой Филиппок поместился на облучке, и вскоре они уже трусили по колдобистой дороге на город Быхов.
– Слушай, Филиппок, ты когда-нибудь про философа Гегеля слыхал? – спросил капитан своего возницу.
– Никак нет.
– Так вот этот самый Гегель сказал, что все разумное действительно, а все действительное разумно. И вот я гляжу по сторонам и спрашиваю себя: ну что может быть разумного в такой паскудной действительности, в этих курятниках, недостойных имени человеческого жилья, в этой непроезжей грязи, в никчемных скифских просторах, где теряется человек, и, к примеру, зачем вон тот пьяный белорус лупит козу лопатой? Чудак был этот Гегель, как ты думаешь, Филиппок?
– Не могу знать.
Трудно определить, что именно было тому причиной – то ли чудесный октябрьский день, то ли несуразность гегелевской философии, то ли приятное мление, вызванное неспешной ездой и ядреным германским ромом, – но капитан вдруг решил завернуть по пути в селение Куропатовку и решительно объясниться с сестрой милосердия Урусовой-Чесноковой. Опоздать в отряд к приезду великого князя Александра Михайловича он нимало не опасался, так как отлично знал, что романовское «с часу на час» способно растянуться до пары суток.
Урусову-Чеснокову, девушку лет двадцати пяти, с вострыми ключицами, выпирающими из-под глухого форменного платья, пресным лицом и жидкими белесыми волосами, капитан застал за чтением «Русского паломника», который она выписывала в числе целой дюжины газет, журналов и альманахов. Капитан снял фуражку, щелкнул каблуками и присел к столу, отодвинув в сторону букетик засушенной резеды. В горле у него немедленно запершило, дало знать о себе сердце, то обмиравшее, то начинавшее рваться из грудной клетки, да еще от приступа сладкой нежности стали немного косить глаза. Несмотря на то, что влюблялся он часто, как минимум раз в году, объяснения ему, как правило, не давались.
Тем временем царский шофер подпоручик Бах из лифляндских немцев, страдавший редкой формой алкоголизма, – он пил исключительно чистый спирт, никогда не пьянел, и от него обыкновенно даже пахло не перегаром, а чем-то похожим на дешевый одеколон, впрочем, ближе к вечеру он успевал до такой степени отравиться, что на него нападали припадки клептомании и он крал у приятелей портсигары и кошельки, – так вот, подпоручик Бах тем временем копался в моторе царского «роллс-ройса», который вышел из строя сутки тому назад. При этом подпоручик на чем свет стоит материл социалистов, ибо почему-то стоял на том, что если воровски снимали магнето с одного из двух царских автомобилей, резали сафьяновую обивку сидений либо сам по себе барахлил мотор, то виноваты тут были непременно социалисты, то есть первые в Европе злыдни и дураки. На сердце у подпоручика было так тяжело, что хотелось только выпить и застрелиться.
Причина его суицидального настроения была та, что накануне за бриджем он украл у кого-то бисерный кошелек, в котором оказалась любовная записка и сорок копеек денег. Подпоручик до того остро переживал свои мелкие преступления, что на утро ему всегда являлось желание выпить и застрелиться. Он даже вытащил свой штатный шпалер из кобуры, вдарил ребром ладони по барабану, который завертелся с приятным треском, но затем хорошенько осмотрелся вокруг себя, тяжело вздохнул и сунул оружие в кобуру. Уж больно день был хороший, сухой, солнечный и симпатично прохладный, как сталь клинка. Даже казалось странным, что люди в такой день могли обстреливать друг друга на передовой из пушек и пулеметов, вместо того чтобы умственно созерцать.
Тем временем ротмистр Петухов валялся на постели в своей полутемной каморке, драпированной для чистоты госпитальными простынями, курил толстую папиросу, пуская в потолок правильную струю дыма, и размышлял, чем бы ему заняться. Тикали рублевые ходики, к которым, за исчезновением одной гирьки, была привешена ручная граната, где-то поблизости муштровалась вторая рота, и в каморку залетали отрывочные команды, мыши возились в дальнем углу, – короче говоря, скука. Ротмистр Петухов потомился-потомился и в конце концов решил отправиться в Куропатовку провести час-другой у сестры милосердия Урусовой-Чесноковой, с которой он от случая к случаю, однако уже с полгода, делил постель.
– Эй, Федор! – крикнул ротмистр своему денщику, чистившему в сенцах хозяйские сапоги. – Готово, что ли?
Вошел денщик Федор, субтильно, двумя пальцами державший пару сапог, которые были надраены так старательно, что в каморке, кажется, посветлело. Ротмистр Петухов не спеша обулся, прошелся из угла в угол, позванивая неуставными колесными шпорами, затем сунул в карман шинели оловянную флягу спирта и отправился со двора.
Подпоручика Баха он нашел неподалеку от дома генерал-губернатора, где располагалась Ставка верховного главнокомандующего, в каретном сарае, приспособленном под гараж. Царский шофер вертел в руках латунную трубку бензопровода и разговаривал сам с собой.
– А что, подпоручик, – обратился к нему ротмистр Петухов, – не съездить ли нам по бабам?
– Невозможно, ротмистр, – сказал Бах. – Из двух автомобилей государя только один в порядке, да и тот я без молитвы не завожу. Не ровен час его величество велит подавать, а подпоручика Баха и след простыл.
– Да его величество, небось, с Ниловым водку хлещут…
– Даже и не уговаривайте – нет и нет!
Тогда ротмистр Петухов вытащил из кармана оловянную флягу спирта и покрутил ею в воздухе, произведя то волнующее бульканье, против которого Баху было не устоять. Тем не менее тот взмолился:
– Ну никак невозможно, ротмистр, ей-богу!
Однако по интонации голоса и воспаленному блеску глаз было уже понятно, что подпоручик сдался, и ротмистр подумал: «Совсем обрусел, бедняга».
Через четверть часа они уже ехали в сторону Куропатовки. Подпоручик Бах, успевший пару раз причаститься спиртом, был тих и сосредоточен, а ротмистр Петухов в предвкушении удовольствия декламировал фетовское стихотворение, почему-то бывшее тогда в моде:
Под небом Франции, среди столицы света,Где так изменчива народная волна,Не знаю, отчего грустна душа поэта,И тайной скорбию душа его полна…
Ротмистру было весело, он слегка улыбался и с удовольствием подставлял лицо остроароматному ветерку.
Тем временем император Николай Александрович беседовал со своим закадычным другом флаг-капитаном Ниловым, командиром фамильной яхты «Штандарт», свитским адмиралом и редкостным чудаком. Николай Александрович расположился в массивном кресле, обитом старинным штофом, и смолил свои любимые папиросы «Солнышко», которые он одну за другой прикуривал от свечи. Возле него приютился цесаревич Алексей, прелестный мальчик с подлинно русским лицом, даром что он был чистокровный немец, чему-то улыбавшийся и теребивший отцовский крест. Флаг-капитан Нилов, сидевший напротив них, был по обыкновению крепко пьян.
– Я понимаю, – говорил он на удивление трезвым голосом, – что этот сюжет тебе надоел, однако возьми в предмет: по милости тюменского монстра отечество оказалось на краю пропасти, и если ты не удалишь его от себя, на Страшном суде с тебя взыщется в полной мере.
Государь ласковым жестом пригласил наследника удалиться, прикурил от свечи очередную папиросу и, глубоко затянувшись, сказал в ответ:
– В том-то все и дело, Константин, что какие меры ни принимай, судьбу вокруг пальца не обведешь. Что предначертано России на небесах, то и сбудется, прикажи я старца хоть заживо закопать.
С самого начала войны государь Николай Александрович вдруг сделался фаталистом. Незадолго до провала наступления Второй армии в Восточной Пруссии, именно – 10 августа 1914 года, он вроде бы ни с того ни с сего заперся у себя в кабинете и без малого сутки провел один. Он сидел за рабочим столом, держа в руках фотографический портрет своего отца, и его точила больная мысль, то есть он все прочней и прочней укреплялся в том, что загадочные несчастья, преследовавшие его смолоду, показывают гибельную тенденцию, несомненно предопределенную Высшей силой. Императору вспомнилась смерть брата Георгия, в которой он был не повинен ни сном ни духом, но которую, однако, молва приписывала ему; припомнилось ничем не спровоцированное покушение японского городового, и Бог весть, был бы он теперь жив, если бы не греческий принц, вовремя явившийся на подмогу; затем Ходынская катастрофа, выпавшая на коронационные торжества, которая ни по какой логике не должна была свершиться; а срамная война на Дальнем Востоке, закончившаяся поражением гигантской империи от миниатюрного азиатского государства; а трагические события 9 января, о которых он узнал только на другой день и тем не менее стяжал в народе титул царя Кровавого; а странная неудача столыпинских преобразований, вопреки всяким ожиданиям усилившая в стране неудовольствия и разброд… Наконец, неизлечимая болезнь сына, которая восстановила общественное мнение против идеи абсолютизма. Даже не так: сначала был брак по взаимной страсти с Алисой Дармштадтской, каковому союзу долго противились и матушка и отец, поскольку всей Европе было известно, что мужская линия Гессенского дома страдает гемофилией, потом рождение безнадежно больного сына, появление при дворе французика-шарлатана, а следом за ним тюменского монстра, который действительно несколько раз спасал цесаревича, не иначе как опираясь на свои колдовские чары, но при этом дискредитировал дом Романовых и восстановил общественное мнение против самой идеи абсолютизма. Таким образом, именно любовь, как это ни удивительно, обыкновенная человеческая любовь обрекла на гибель монархию и великое государство, а так как браки совершаются на небесах и дети даны от Бога, то, следовательно, грядущая катастрофа предначертана Высшей силой, которой невозможно противостоять слабому человеку, даже если он хозяин всея Руси. Тут уж и впрямь какие меры ни принимай, судьбу вокруг пальца не обведешь…