Вячеслав Пьецух - Догадки (сборник)
Иное, что стоит только обратиться к светлым сторонам жизни, к тому, что на Руси дельно и хорошо, как почему-то получается ерунда… Ну что такое Тентетников по сравнению с Селифаном? – кукла! а князь по сравнению с прокурором? – совершенно ходульный тип! О чем это говорит: это, скорей всего, говорит о том, что России не органична положительная литература, а органична ей как раз литература озлобленная, огорченная, язвительная и сдобренная слезой. Тут уж ничего не поделаешь, – какая жизнь, такая и литература, по Сеньке шапка, по званью честь. Тогда опять же приходишь к заключению, что лучше вовсе не писать, бросить это греховодничество, как советует отец Матвей, протоиерей ржевский, а уйти в монастырь, что ли, а то лечь на кушетку и умереть. Ведь что грехов-то, что грехов-то! за три жизни не замолить… А главный грех тот, что ты более двадцати лет только и делал, что выводил на позор уродов и сволочей. Это как же мало нужно для того, чтобы погубить свою бессмертную душу, а заодно целую нацию и страну! Конторка, бумага, перо, покой – и вот уже не коляска пройдохи, а государство летит под откос и валандается в грязи… Видится, явственно видится, что ожидает отечество впереди. Уже, кажется, вполне проклюнулся ответ на вопрос: «Русь, куда несешься ты?» – прямехонько к царству антихриста, и в этом виноват он! он! он!
В третий раз явится казачок Семен, человеконенавистнически скрипнув дверью.
– Граф интересуются, чи вы поедете Екатерину Михайловну хоронить?
– Ни за что! – вырвется у Николая Васильевича, и он закроет глаза рукой. (С некоторых пор он боялся покойников, вернее, вид смерти был ему остро невыносим.) Как-то поминально горела свеча в простом медном подсвечнике, в окошках стояла загробная московская тьма, за иконой в серебряной ризе панихидно пищал сверчок.
… Да, смерть, неумолимая неизбежность эшафота в конце пути, смерть, которая ходит рядом, и от нее уже тянет погребом, затхло и несколько сургучом. А впрочем, чаша испита до последней капли, все, что предопределено совершить доброго и худого, совершено, и, в сущности, незачем дальше жить. Более того: уже и лишек у Бога зажил, с самого сорок третьего года, с господина Башмачкина незачем было жить. Хотя, может быть, живут не для свершений и не для славы (что, действительно, за удовольствие быть известным в Тамбове, куда тебя самого не заманишь и калачом), а для чего-то иного, на удивление простого, например, ради счастья просто существовать. В таком случае литература, прочие художества, карьера, завоевание Галлии – это все способы препровождения времени, это так… Ну писал, ну мыслил, ну стремился возбудить в соотечественнике сочувствие к малым сим, а помрешь, и нет ничего, будто и не писал. Да и что от тебя останется, кроме жилетов и панталон? энциклопедия русской дурости, несчастная Книга поучений и беспомощные записки насчет консолидации сил добра. Так что вспомянет тебя потомство, нет ли, – это еще вопрос.
А если и вспомянет, то разве недобрым словом. Скажут: сам, поди, жил барином, мамалыгу кушал, по италиям прохлаждался, а писал все про уродов да сволочей и в результате накачал народу на шею таких разбойников, которых даже в стране Марата и Робеспьера невозможно вообразить… Он, видите ли, вывел Акакия Акакиевича, всеми обижаемого, у которого вдобавок украли его драгоценную шинель, а народ начитается этаких-то жалостных сочинений и такую устроит бучу, что мелкой неудачей покажется уворованная шинель! Потому что народ, огорченный литературой, знает только одно средство решения всех вопросов общественности – топор. Святые угодники! как подумаешь, что в этих двух маленьких комнатах, в чужом доме у Никитских ворот, и находится то самое гнездо, где вылупилась птица Гамаюн, откуда пошла зараза неудовольствия и вражды, так, кажется, нет такой казни, которую ты бы не заслужил. Что бы такое над собой сделать, чтобы смыть с себя этот страшный грех?! Да вот только и остается, что лечь на кушетку и умереть…
А все проклятая обличительная стезя! Нет, надо срочно умирать, а то как раз привлекут к ответу за то, что ты распалял умы. Да закуют в железа, да поведут по улицам под конвоем, да посадят на хлеб и воду – и поделом: не клевещи, сударь, на свое отечество, не выставляй его перед Европой в сатирическом виде, а пиши про то, что на Руси дельно и хорошо. Ведь сколько действительно славного в русской жизни, какие несметные добродетели заключаются в русаке! Знай только направляй свой талант сообразно назначению литературы, которое заключается больше в том, чтобы осветить все лучшее, что есть в человеке, и тем самым благотворно воздействовать на умы. Не то найдется какой-нибудь благородный изгнанник, Гражданин мира, который сейчас сделает из тебя зачинщика всех предбудущих потрясений и мятежей…
Иное, что стоит только обратиться к светлым сторонам жизни, как почему-то получается ерунда…
Казачок Семен и в четвертый раз побывает в передней комнате отпроситься со двора якобы за бельем к прачке Елизавете, а на самом деле на предмет драки с мальчишками из Девятинского переулка, но Николай Васильевич не услышит его речей. Он будет смотреть в черный квадрат окна, и в глазах его застынет такое страдание и тоска, что будто бы он воочию видит императора на окровавленном снегу, русских министров, которых препровождает в крепость команда свихнувшихся моряков, ночной расстрел в гараже под урчание двигателя внутреннего сгорания, черную «марусю» у богатого подъезда, собрание московских литераторов, обличающее театральных критиков еврейской национальности, и в частности его Акакия Акакиевича, который сладострастно отделывает товарищей по перу.
Капитан Костенко
Случай этот действительно произошел осенью 1916 года, в самый разгар второй Отечественной войны, она же Великая, империалистическая и первая мировая; случай этот, между прочим, дает понять, что даже рок на Руси действует хотя и неотвратимо, но как-то околицей, путано, словно сдуру. Ну а уж если сам рок у нас работает абы как, то Россия точно – многообещающая страна.
Так вот, осенью 1916 года, чудесным октябрьским днем, когда еще смугло зелены лес и поле, но уже и небо пооблиняло, и солнце день-деньской светит по-вечернему, и вообще природа впадает в какую-то тихую дурноту, капитан Костенко сидел в буфете первого класса на вокзале города Могилева и пил жидкий чай вперемешку с трофейным германским ромом.
Собственно, в этом тыловом пункте капитан находился по той причине, что он начальствовал над 14-м корпусным авиационным отрядом, который прикрывал Ставку Верховного главнокомандующего от налетов неприятельских «бранденбургов», и его отряд стоял в десяти километрах за Могилевом по дороге на город Быхов.
Нарочно заметим, что капитан Костенко командиром был нестрогим, летчиком отважным, а офицером примерным и, словно в пику возмутительному разгулу, который свирепствовал в авиационных частях с самого начала военных действий, лишь изредка позволял себе выпивать на вокзале да время от времени наведывался в селение Куропатовку, в лазарет, где служила его пассия – сестра милосердия Урусова-Чеснокова.
Капитан Костенко уже собрался расплачиваться за чай – ром у него был свой, так как по случаю «сухого закона» спиртного в империи не полагалось ни распивочно, ни на вынос, – когда к его столику подошел отрядный вестовой по фамилии Филиппок; вестовой сделал фрунт и доложил на гвардейском русском[11], что в отряде с часу на час ожидается прибытие великого князя Александра Михайловича, который тогда был шефом военно-воздушных сил.
– Выпей, Филиппок, за здоровье государя императора, – сказал капитан Костенко и налил вестовому чайную чашку рома.
– За нашего императора пускай выпивают в германском штабе, – сказал Филиппок, однако моментально опорожнил посудинку с алкоголем.
Это у них была такая шутка, которая при удобных обстоятельствах повторялась из раза в раз. Она, чай, могла бы показаться нам непонятной, даже и невозможной, если бы мы не знали, что к шестнадцатому году по всей русской армии распространилось твердое убеждение: в царской семье гнездится государственная измена. С год уже офицерство открыто костило царскосельскую камарилью, по рукам ходили злые карикатуры на императорскую чету и стенограммы думских речей, в которых прикровенно обличались коронованные виновники поражений российских войск, и капитан Костенко не только разделял это всеармейское убеждение, но и постоянно обдумывал, чем бы помочь несчастью, как обдумывают разве что фамильные неурядицы или собственную судьбу. По его соображению, зло необходимо было с корнем вырвать из русской почвы, и он мысленно изучал разные способы покушения на царя. Между тем капитан был законченным монархистом и никого так не презирал, как господ кадетов и Милюкова, по глупости подточивших в глазах общества идею самодержавия, причем его политические установки носили характер настолько кровный, что он самой жизни не пожалел бы ради упрочения желательного государственного устройства. Такое, именно что семейное, отношение к родимому этатизму можно, конечно, объяснить тем, что частная жизнь у нас слишком ощутительно зависит от капризов центральной власти и даже от состояния отдельно взятого желчного пузыря, однако не следует сбрасывать со счетов и той сердечной всеобщности нашего русака, которая делает его чрезмерно чувствительным к гражданской стороне жизни и в зависимости от стечения обстоятельств подбивает то на подвижническое служение государству, то на отрицание отрицания, то на бунт. Вот человек умеренного, положим, романо-германского строя чувств, как правило, хладнокровно взирает на бесчинства парламентов и правительств, но в России стоит только властям предержащим покуситься на привычный покрой одежды, как сразу отставники встают на нижегородцев, а демократы на молокан. Впрочем, цареубийственные планы капитана Костенко были скорее мечтательными и не предусматривали исполнения во что бы то ни стало, космогонии вопреки, просто на досуге ему приятно было в деталях обдумывать покушение на царя и умственно рисовать себя национальным героем, который одним ударом устранил первопричину всех отечественных несчастий и таким образом спас страну. Способ убийства он выбрал ни на что не похожий, даже колоритный, однако во всяком случае обеспечивающий успех.