Бернар Клавель - Плоды зимы
— Ну и красивы же мы, ничего не скажешь, — заметил отец.
Старики долго просидели так, и постепенно тепло разморило их. Отец устроился на чурбаке, который он подкатил к печке, мать — на расшатанном ящике. Отец ни о чем не думал. Он был скован усталостью, только усталость еще и жила в его теле и в мозгу. Он долго держал хлеб в намучившейся за день и потерявшей чувствительность руке, но в конце концов все же поднес кусок ко рту. И стал медленно жевать. Тогда мать, словно она только и ждала этого, тоже принялась за еду. Кофе у них кончился, но на дне бутылки еще осталось вино с водой. Мать налила его в стаканчик и протянула мужу.
— А ты? — спросил он.
— Мне не хочется.
Это, конечно, была неправда, но у отца не хватило силы воли настаивать. Он медленно выпил. И, отдавая стаканчик, вздохнул:
— Теперь ничего уже не осталось.
Мать покачала головой. В печке потрескивала кора. Пламя длинными языками, гудя, уходило в трубу, всю в крошечных дырочках.
— С такой дырявой трубой, чего доброго, еще угоришь, — сказала мать.
— Пока есть огонь, бояться нечего, другое дело, когда останется жар.
Он беспомощно развел руками и опять уронил их на колени. Умереть бы здесь им обоим, и конец всем невзгодам. Через несколько дней их нашли бы. Вероятно, сказали бы: «Им было не на что жить, вот чем вызвана эта драма». Сказали бы еще: «А ведь у них и дети есть. И кое-какое добро. А умерли, как нищие, даже глотка воды не было».
Отец достал свою жестянку с табаком.
— Не кури, захочется пить, — заметила жена.
— Нет, от сигаретки усталость пройдет.
Она горько усмехнулась:
— Мне в таком случае надо было бы выкурить целую пачку.
— Как подумаю, милая ты моя старушка, что мы могли бы спокойно сидеть дома, поесть горячего супа, лечь в мягкую постель… Черт знает что! Работали всю жизнь, как каторжные, и дошли до такого. Надрывались, чтобы вырастить сыновей, и остались одни.
— Если будешь нервничать, опять раскашляешься, — спокойно заметила мать. — А у нас даже глотка воды нет.
Отец сдержался. Они сидели друг против друга у огня, который освещал их лица, обдавая их жаром. Они сидели тут, и между ними стояло что-то, что жгло, что палило сильнее огня. Они смотрели друг на друга. Отец знал, что мать думает о Поле и о его грузовиках. А он думал о Жюльене, молодом и сильном, о Жюльене, который мог бы вытащить тележку из грязи и довезти до проезжей дороги… Да, это так. Они оба правы. Поль черствый, он эгоист, а Жюльену плевать на то, что приходится переносить старикам. Никогда-то он не сидел дома. Появлялся, только если ему нужно было выстирать или починить белье. А Поль еще и в политику лезет.
Да, сыновья — это вечная боль, и она мучительнее, чем усталость и нужда. Мучительнее, чем все лишения. И эта боль встала между ним и женой, она горит и разгорается, как огонь в печке, который они поддерживают, не давая ему погаснуть. Но об этой боли он даже не может говорить. Если он заговорит, то опять даст волю своему раздражению, и одна боль повлечет за собой другую. Вот так и будут они сидеть тут друг против друга и ничего не говорить — разве что взглядами. Они будут сидеть, затаив в себе усталость и тоску, и ждать рассвета, а он не принесет ничего, кроме работы, которая им уже не по силам.
Неужели они и вправду пришли сюда, чтобы умереть, даже не смея высказать то, что у них на сердце?
Огонь начал угасать, мать встала и подбросила еще коры. Теперь в бараке было тепло.
— Ты бы прилег, — сказала мать, — если и не заснешь, все же отдых.
Он посмотрел на нары. В семьдесят-то лет улечься на охапке соломы, растрепанной и примятой другими ночевщиками! Да это хуже, чем на военной службе, хуже, чем на постоях в четырнадцатом году, там хоть всегда можно было разжиться водою и свежей соломой. И одеяло было, и шинель — под голову подложить.
Словно угадав его мысль, мать взяла вещевой мешок и вытряхнула из него все на стол. Потом набила мешок соломой с нар.
— На, — сказала она, — вот тебе подушка.
— А ты как?
— Мне пока спать не хочется. Я посижу у печки.
Отец встал. И тут же на него накинулись все его боли. Он открыл дверь и вышел.
Небо было чистое, вызвездило, как в морозные ночи. Было холодно. Отец отошел на несколько шагов для естественной надобности и поспешил вернуться в барак. Он озяб, и резкий ветер мешал дышать. Он подумал, что, если они оба заснут, огонь погаснет и барак тут же остынет. Он снял башмаки и растянулся на соломе, которую мать сгребла к краю нар. Когда он улегся, мать подняла ему воротник куртки и заколола под подбородком английской булавкой. Отец не противился, он уже был во власти безмерной усталости, в которой, смешавшись с ней, растворилась мучившая его боль. Он только сказал:
— Когда захочешь лечь, разбуди меня, я буду поддерживать огонь.
— Конечно, конечно, не беспокойся, — ответила жена.
Положив под голову мешок с соломой, отец уставился на огонь. Он уже ни о чем не думал и вскоре заснул.
17
За ночь отец просыпался несколько раз и каждый раз видел, как жена неподвижно сидит у огня или подкладывает в печку кору. Он открывал глаза, силился подняться и сказать: «Иди ложись, я вместо тебя послежу за печкой». Но так и не двинулся с места. Всякий раз усталость приковывала его к нарам, он был не в силах даже пальцем шевельнуть, весь во власти сна, бороться с которым ему было невмоготу.
Все же он встал еще до света, потому что ему уже давно надо было выйти. Мать, сидевшая прислонясь к стенке барака, подняла голову.
— Ты так и не ложилась? — спросил отец.
— Ложилась, ложилась, не беспокойся обо мне. Голос у нее был хриплый и слабый.
— Ложись на мое место, я больше не лягу.
Она встала и, не сказав ни слова, растянулась на нарах. Отец вышел. Звезд уже не было, и ветер утих. Небо, верно, заволокли тучи, но по-прежнему было очень холодно. Вернувшись, отец сказал:
— Если начнется дождь, наше дело дрянь.
Мать, видимо, дошла до предела усталости. Она с трудом приоткрыла глаза. Отец испугался. Лицо у нее было как у покойницы. Он постоял около нар, потом вернулся к печке и подбросил в огонь коры. Он спал, а она, верно, не ложилась всю ночь. Топлива почти не осталось. Он спал, а она поддерживала огонь. Он чувствовал себя виноватым, но искал оправдания в том, что она моложе и меньше его намучилась за день. Ему хотелось пить. Во рту пересохло. С минуту он колебался, но потом все же свернул сигаретку. Первые затяжки были неприятны, но вскоре он почувствовал, что от курения окончательно проснулся. Боль не исчезла, но прежней слабости уже не было. Продолжая поддерживать огонь, он время от времени вставал, открывал дверь и смотрел на небо. Как только оно стало бледнеть над верхушками деревьев, он подошел к нарам. Мать открыла глаза.
— Ты не спала?
— Немножко вздремнула.
— Скоро начнет светать.
Она отозвалась только глубоким вздохом, от которого приподнялись ее сложенные на животе руки, потом повернулась на бок и села на край нар.
— Встаю, — пробормотала она, надевая башмаки. Она выбросила солому из мешка, положила в него нож и брусок, термос и пустую литровую бутылку. Отец удостоверился, что огонь погас, аккуратно закрыл дверцу печки и вышел первым.
— И подумать только, что у нас нет ни капли кофе, — сказала мать.
Отец упрекал себя за то, что позволил ей просидеть всю ночь. Теперь надо сделать так, чтобы все сошло гладко и ей не пришлось надрываться. Когда они добрались до увязшей в грязи тележки, в лесу еще было почти темно. Отец уже взялся за веревку, чтобы развязать поклажу, но мать предложила:
— А что, если мне дойти до Паннесьера и нанять лошадь, чтобы нас вытащили?
— Если придется платить почасно за человека и лошадь, вязанки нам дорого встанут. Сам справлюсь. У нас еще целый день впереди. Только бы не было дождя.
Он чувствовал себя сильным. Не то чтобы за ночь прошла усталость, а просто он перестал предаваться думам. В голове у него была одна мысль: справиться без чужой помощи. Все его бросили. Собственным сыновьям и то все равно, если он подохнет. Ну так он не подохнет! Он вывезет свой хворост из лесу, и вывезет сам. Мать совсем обессилела и пала духом. Но он ей еще покажет, что может сделать человек даже в семьдесят лет! Он уже смекнул, как ему быть. Когда не хватает сил, может выручить смекалка.
Отец развязал веревку и влез на боковую стенку тележки. На его счастье, вязанки были хорошие, тугие. По крайней мере их можно сбросить на землю и не бояться, что они развалятся.
— Отойди! — крикнул он.
Мать отошла. Всего было двадцать четыре вязанки; он отсчитал шестнадцать и сбросил их на обочину. Когда на тележке осталось восемь вязанок, он слез и сказал:
— Столько-то мы вытянем. Пошли.
— А остальные ты бросишь?