Янош Хаи - Парень
12
Потому что из деревни мы, — сказал отец парня в корчме, куда они с приятелями зашли выпить после смены; к поезду они решили не спешить, успеется, на следующий сядут. Это точно, — согласился с ним кто-то. Мы — люди простые. Потому они там, в Пеште, и не хотят видеть, что есть тут парень, который всю жизнь готовился к тому, чтобы стать тем, кем он хочет стать. Нет у них сердца, и вообще плевать им на таких, как мы. Правильно говорил тот студент, который сюда приходил, что не нам принадлежит власть. Какая там власть, мать их, насрать им на нас, ты только вкалывай, пока не сдохнешь, а чтобы из парня что-то вышло, это они не позволят. Вот если бы сын твой сюда захотел прийти, на комбинат, чтобы здесь горбатиться, с его-то аттестатом, с его подготовкой, которая куда выше, чем здесь требуется, чтобы надрывался тут с утра до вечера, балки поднимал, — ладно, это пускай. Это пускай, — сказал отец, они и нашим детям разрешают только то, что нам разрешали, мать их так, только я этого так не оставлю, потому что парень должен быть тем, кем должен быть, не может он быть другим, из-за того только, что в университетах засели эти мудаки, профессора гребаные, которым на все плевать, я на все пойду ради парня, не придется ему этот год работать, пускай только учится, а потом он этих пештских хлыщей уделает, не моргнет, как Бела Крекач[17] стопку абрикосовой с похмелья. Я вот что: я свояка попрошу, это двоюродный брат жены, чтобы помог. У него — получилось. Он мало того что садоводческий[18] кончил, его еще и преподавать там оставили, у него, вишь, все сошлось. А он-то что может сделать? — спросил третий из их застольной компании. Как что? Ну, садоводческий: это тоже там, куда твой парень хочет поступать? Да нет, не там, — там, куда парень, это очень важная школа, туда только троих берут, а на садоводческий — триста. Но на следующий год один из троих мой сын будет. А как твой свояк ему поможет, если он совсем в другом месте? — не унимался дотошный собеседник. Как, как. Смотри, вот ты можешь спросить у водопроводчиков, ребята, мол, не заглянете ко мне, кран совсем к чертовой матери разболтался, течет, собака, не посмотрите? А университеты — то же самое. Свояк позвонит по телефону, скажет: этот парнишка — сын моей двоюродной сестры, так что вы уж к нему соответственно. А, ну если так, — сказал тот, который никак не мог угомониться, — тогда понятно, с краном ты мне все разобъяснил.
Парнишке нашему оставалось только учиться, отец оплатил ему подготовительные курсы и занятия, только ходи. Четыре раза в неделю он по полдня проводил в Будапеште. В феврале пришло время подавать заявление. И он снова подал на философский. Хотя кто-то советовал ему: надо еще куда-нибудь попробовать, а то ведь, если не поступишь, загребут в армию, тогда все, конец, два года пропадут, а через два года уж точно не сможешь к жизни вернуться. Человек этот так и сказал: к жизни, понимая это так, что за два года мозг совсем отупеет от алкоголя, ну, и от муштры, от насилия, которые, как известно, царят в казарме. И ведь надо еще учесть, что за два года ты потеряешь столько нервов, что покончишь с собой или с ума сойдешь, и тогда можешь ставить крест не только на философии, а и вообще на всякой науке, на всяких университетах, причем не из-за политики — тут бы ты еще мог даже гордиться, считать себя жертвой, — а просто потому, что будешь лежать, пуская слюни, в каком-нибудь госпитале, а то и вообще в могиле.
Парень наш пока не думал о другой, более легкой специальности, в этом году он еще держался за философию, и когда на медосмотре познакомился с одной девчонкой, которая тоже проходила медосмотр, чтобы получить справку для поступления на искусствоведение, потому что был такой дурацкий порядок, что медицинская справки нужна, если ты хочешь быть, например, искусствоведом или философом. Словом, когда он разговорился с этой девчонкой, которая вообще-то была ничего себе, только толстовата немного, или, вернее сказать, полновата, — он и ей сказал решительно: поступаю на философию. Девчонка повторила слово, и в голосе ее было что-то такое, какая-то такая удивительная, ласковая интонация… Парень наш ни разу еще не слышал, чтобы слово это звучало с такой интонацией. Родители произносили его так, будто это было название какого-нибудь заграничного города, одноклассники — примерно таким же тоном, каким, например, говорили: медицинский факультет; словом, чтобы оно звучало так мягко, будто это и не слово было, а шелковый чулок, — такого еще не было ни разу.
После осмотра они шли вместе и по дороге разговаривали. Парень наш в каждом слове девушки ощущал ту же шелковистую мягкость, которую никогда до сих пор не ощущал, потому что, хотя с точки зрения умственных способностей он был вполне на высоте, о внешности его этого никак нельзя было сказать. Родители так и не смогли прийти к твердому мнению, от кого из предков получил парнишка такую неудачную внешность. Но отец сказал: если кто-то из предков и выглядел так же, то ведь все равно, ему тоже досталась жена, иначе бы нас с тобой не было, — стало быть, найдется жена и для парня. Будь спокойна, говорил он жене, будешь ты еще держать на руках внучат; а она очень об этом мечтала. Было у нее свое твердое представление, как это должно произойти: она будет уже старая, но еще вполне в силах, и за ней не будет никакой ответственности за малыша, только одна радость. Конечно, сейчас пока нельзя было с уверенностью знать, случится ли такое с их парнем, и совсем уж трудно было угадать, доживет ли ее муж, отец парнишки, до того возраста, когда это произойдет… Ну и, опять же, — сказал муж, — оно и не так уж важно, как выглядит мужчина, а важно, какой он внутри; скажем, киноактером быть — ничего тут хорошего. Да не собирается парень в киноактеры, — сказала жена, и они уснули, успокоенные, хотя парня еще не было дома.
У девушки, которую наш парень встретил на медосмотре, было такое настроение, что она готова была влюбиться в первого встречного, хоть бы и в нашего парня, — с досады, потому что ее неделю назад бросил друг. Ты не сердись, сказал он ей, я тут столкнулся с — и он назвал имя девчонки, которая ходила в ту же гимназию, что и наша девушка, и была известна тем, что все ребята, как один, хотели добиться именно ее, в отличие от нашей девушки, у которой формы все-таки были немного более округлыми, чем положено в этом возрасте. Тут наша девушка и приняла решение — особенно когда бывший друг попался ей навстречу на площади Освобождения об руку со своей новой пассией, они чуть носами не столкнулись и в смущении только и пробормотали: привет, привет. Словом, тут она решила, что отомстит ему, и каждый день, каждый час разжигала в себе мстительное чувство, и наш парень как раз попал в эпицентр этого разгорающегося пожара. Но он этого, конечно, никак не почувствовал, потому что настоящую любовь от любви, разгоревшейся из мести, отличить невозможно. Это примерно то же, что убийство: жертве, можно сказать, все равно, каковы были мотивы убийцы, жертва лежит на полу в луже крови, а преступник успел прикончить еще и мужа ее, который вышел из соседней горницы.
Это была пожилая супружеская пара, жили они на краю деревни, жили одни, потому что дети перебрались в город, там работу, конечно, легче найти, сказал как-то муж, встретив соседа, но все-таки, что говорить, плохо, что они так далеко, а мы тут одни. Тоска, как ни глянь. Так что им все равно было, с какой целью было совершено убийство: с целью наживы или еще что. Они лежали, мертвые, в кухне, на полу. А убийцы уже, как говорится, и след простыл. Из города примчались дети. Был телефонный звонок, который они сначала взять в толк не могли, — что отец с матерью лежат, убитые, в кухне, на полу: кому могли помешать несчастные старики? Там даже что-то вроде обвинения прозвучало в их адрес, то есть в адрес родителей: ведь сколько им говорили, чтоб поменяли дверь и поставили хороший замок, а они — нет и нет, то ли денег жалели, то ли что. А вот детям этим, живущим в городе, и в голову не пришло, что все мясо от заколотой свиньи, кроме кожи да копыт, из которых мать дважды в год холодец варила, — все остальное рано или поздно оказывается в городе. И что для стариков единственное, что еще удерживает их на этом свете — это потребность отдавать детям все, что у них есть. А теперь отдали и жизнь, — пускай не в прямом смысле, но все равно, они и жизнь отдали ради детей своих, когда оказались в руках убийцы.
Вот и наш парень рухнул в мстительный пожар, пылающий у девушки в душе, так же самозабвенно, как те старики в своем домике на краю деревни, которые сразу избавились от тоски, не отпускавшей их до последних дней жизни. Потому что старики чувствовали, что тоску эту дано им нести в душе до конца, и хотя не знали они, когда он наступит, этот конец, не знали, что уже на следующий день после того, как старик разговаривал с соседом, — то есть хоть они и не знали этого, но те слова все-таки были правдой. Как слова человека, который сказал, мол, я до конца жизни своей буду любить жизнь. И на рассвете сел в машину, вставил ключ в замок зажигания, завел — а дальше уже не стоит и продолжать, потому что конец был таким же, как в любом ДТП со смертельным исходом, с той одной-единственной разницей, что жертвами других ДТП был не этот человек, который любил жизнь.