Новый Мир Новый Мир - Новый Мир ( № 3 2005)
В стену снова ударили с злобной силой. Девушка выскользнула из-под одеяла, ее тело смутно забелело в темноте, он тоже поднялся, сел на диване и прошептал, что сейчас включит свет. Она схватила одежду и принялась торопливо одеваться. Вышла. Он последовал за ней.
В кухне яркий свет испускала голая лампочка на витом шнуре в паутине и пыли.
Девушка застегивала шерстяную кофту. Он подошел сзади, обнял ее.
— Я больше не буду. Не сердись. Давай чай пить.
— Ты же знаешь.
— А почему бы не перетащить диван сюда?
— Холодильник гудит. Титан.
Она наливала черпаком воду из ведра в чайник. Титан питался газом, разогревал воду и гнал ее по трубам и батареям. Через равные промежутки времени перышко газовой горелки воспламеняло всю пасть с легким взрывом.
— А жаль, что нет деревенской печки, камелька поэтического. “И друг поэзии нетленной в печи березовый огонь”.
— Ну уж нет, одни мучения.
Она открыла дверцу железного умывальника и опрокинула в ржавое ведро спитую заварку, та бултыхнулась, обрызгав чайник. Девушка принялась брезгливо мыть чайник с отбитым носиком и бледно-розовым цветком на боку. Вытерла его полотенцем, поставила на стол.
— Ты никогда не угорал?.. А мы с сестрой однажды угорели. В бане. Мама пришла проверить — что так долго? А мы лежим. Примчалась медсестра, стала нас колошматить, обливать холодной водой, приказала водить нас по двору, мы как куклы, еле ноги передвигаем, тошнотища, голова трещит. — Она достала хлеб, сахар, масло. — Медсестра по соседству жила, Анфиса. Светло-русая, брови, ресницы черные, глаза густо-синие. Красивая, но почему-то незамужняя. Ее все боялись, у нее был опыт войны. Если диагноз поставила Анфиса — ни один врач перечить не станет. Ей верили больше, чем любому дипломированному врачу. Перед ее приходом хозяйки все чистили, мужчины предпочитали куда-нибудь убраться. Отец бородку подстригал. Она не любила бородатых, считала, что волосы на лице негигиеничны и вообще признак дикости. Отец возражал: ну а ваш Сталин? Она была сталинистка. А отец — побывал в плену.
— У кого?
Девушка насыпала заварку в чистый чайник, залила ее кипятком. Взглянула удивленно:
— У немцев, под Прагой. Месяц или больше. Потом бежал, скрывался у местных. И это ему долго помнили... Он был в нее влюблен.
— В кого?
— В сталинистку, хотя они всегда спорили. Ну, не знаю... Просто так показалось... Я боюсь, что однажды он сюда нагрянет.
— Возьми и все напиши, — сказал он, пододвигая чашку с чаем, намазывая масло на хлеб.
Она помрачнела.
— Нет, нет. Папа сложный человек... и вообще... Нет.
Титан ощерился газовой пастью.
После чая он курил на крыльце, слушая собачий брех, железное ворчание промышленной зоны из-за реки — сейчас запертой льдом, хотя нет, посередине чернела вода, теплые стоки лед съедали, — гудки поездов и резкие голоса диспетчеров, вездесущих, словно духи, клубящиеся в морозном дыме.
Она работала почтальоном, удалось устроиться временно. От родителей приходили скромные переводы, едва хватало на жизнь. Но о возвращении не могло быть и речи. Тогда уж меня точно затянет в ил. Так думала она. Она ненавидела ...ин, ненавидела глушь и хотела жить в большом городе; с детства собирала открытки больших городов и путеводители по ним, вышептывая с наслаждением: Градчаны, Карлов мост, Уэст-Энд, Сан-Марко, Форум, пьяцца дель Пополо, — и, отрывая взгляд от открыток, видела за окном заборы, улицу с асфальтом, разбитым громом-морозом и гусеницами тракторов, одноэтажные пыльные дома с цветочными горшками в окнах и бледными старушечьими лицами или с дремлющими жирными кошками; дальше — плакучие ивы речки, то и дело выносившей какого-нибудь навечно хмельного рыбаря в громадных гирях-броднях или запутавшуюся в кувшинках вздутую овцу; над домами пыхтела труба единственного завода; на площади сиротливо возвышалась фигура вождя, указывающего еще куда-то дальше — в туманные серые, сирые поля и угрюмые черно-еловые перелески, на горизонте сливающиеся с бесконечными уже лесами... Она чувствовала себя в ...ине чужой, тем более со своим необычным именем, которое ей почему-то дал отец. И Глинск ей показался Багдадом. Здесь, конечно, было здорово. Хотя и жила она в страхе, ведь в любой момент мог заявиться участковый и потребовать документы. Это называется: жить на птичьих правах. Или даже хуже, думала она, глядя в окно на тополя с галочьими и вороньими гнездами вдоль реки и вокруг разваливающейся церкви. Охлопков утверждал, что этот пейзаж вгоняет его в тоску и воодушевляет — на мечтания о солнце Туркмении. Иногда он оставался в доме, пока Ирма разносила почту, и лежал на диване, сунув под голову подушку, курившуюся слабым ароматом ее волос, и смотрел в окно на падающий снег, на прилетающих в сад снегирей.
Она опасалась, что в это-то время и нагрянет хозяйка, Раиса Дмитриевна, и обнаружит в своем доме чужого человека. Ну, не крокодила же, отвечал он.
Она спешила покончить с письмами и газетами и торопливо возвращалась в овраг, открывала калитку, стараясь угадать по следам на снегу, была ли хозяйка, — хотя та в первой половине дня никогда не приходила, любила поспать или где-то работала, неизвестно, — спускалась к крыльцу и видела в окне Охлопкова в сером свитере, приветственно поднимавшего дымящуюся чашку чая. Все страхи отпускали, мгновенное тепло окутывало горло, и что-то мягко распускалось в солнечном сплетении.
Постучав сапогом о сапог и сбив снег, она отворяла дверь и оказывалась в кухне с пыхающим титаном и пробулькивающимися батареями. В воздухе витал грубый запах табака, тела, одежды. На нем был колючий свитер, уж она связала бы ему что-нибудь потоньше, помягче — если бы умела. А этот свитер, связанный его матерью, был тяжел, как кольчуга.
На столе дымился чай перед раскрытой книгой. Он что-то читал, принося с собой. Иногда это были стихи. О, этого она не любила. Когда он попытался ей что-то почитать, она сразу призналась в своей нелюбви. Он выглядел растерянным. А что тут такого? Я и театр, например, не терплю, эти истерические ахи, грохот каблуков по сцене, заламыванье рук, вытаращенные глаза.
— Но ты же миришься с условностью в кино?
— В кино все выглядит по-другому, там нет никаких швов.
— Но там же не снег, а вата, всякая пиротехника и море в тазу.
— Непохоже. По крайней мере об этом сразу можно забыть. Ты... разочарован?
— Нет.
— Честно?
После обеда она все-таки выпроваживала его, вероятность появления хозяйки катастрофически возрастала, ну и кроме того, ей же надо было учиться. Он ее отвлекал, даже если сидел тихо. Она вдруг ловила себя на мысли, что думает не о прочитанном. Она взглядывала на него, совершенно чужого человека, довольно вообще-то странного, пожарника-сторожа, в прошлом как будто живописца, — но какое у него прошлое? Он учился живописи и все забросил, причины довольно туманны. Но такое впечатление, что он все время думает об одном и том же — о чем? — и к чему-то готовится — к чему? Некое существо, пахнущее табаком и нестиранной одеждой. Не постирать ли самой? Нет, возись здесь с тазами, таскай ведра с колонки, а тут как раз и свалится Раиса Дмитриевна, пусть мама ему стирает. Она отводила взгляд и снова смотрела на него — уже с изумлением: да, абсолютно чужой, но ведь она знает о нем больше, чем все его друзья, отчим, мать.
Почему он к ней приходит?
Откуда он взялся. Когда. Месяца два с половиной назад. Или три. И уже запросто прикасается к ней. Хотя она все же ухитряется, чтобы он не видел ее всю в электрическом или дневном свете. Но на ощупь он знает ее всю. Это тоже больше, чем знание ее родителей.
С настырностью он обхаживал ее и неутомимо, миллиметр за миллиметром, захватывал ее, навязчивый, как сонный морок, пока ей не стало смешно, — и в этот-то момент — да, — мой смех наполнил его паруса, это уж так, все было уже решено, море открылось. Но на самом деле дальнейшее — в нем не было уже такого... ну, о чем обычно говорят. Об этом уже ничего не говорят.
Почему именно ему она дозволила причинить эту боль.
Без ответа.
Еще ничего не ясно.
Он уходит, окутываясь морозным дыханием, и она остается одна. Открывает форточку. Нет, его запах приятен ей. Но — вдруг придет Раиса Дмитриевна.
Она садится за учебник. Трогает грудь.
Она пытается сосредоточиться. Замечает пачку сигарет. Вернется. Убирает ее. Ждет. Он не возвращается. Прислушивается к скрипу снега, звону ведер на колонке. Склоняется над книгой, заправляет волосы. Отламывает кусок булки, жует. Странно, но теперь ее жизнь двоится. Все двоится, как будто она нетрезва. А, ну да, об этом пишут. Но еще ничего не известно, все может быть. И, возможно, лучше бы она не приходила снова в кинотеатр. Да, ведь после того, как он нагнал ее и что-то врал, а она села в автобус и уехала не оглядываясь, — после этого она нарочно не приходила туда. Но в конце концов убедила себя, что это нелепо, и почему она должна всего бояться? всех бояться? соседей, участкового, хозяйку? да вот еще какого-то сторожа-пожарника. Да, но необязательно же покупать билет на последний сеанс? А почему нет? Да потому, что существуют какие-то правила. Стыдно самой искать встречи. Разве она ищет? Ну даже если и ищет — но это совсем не так, — что из этого? В этом городе у нее нет друзей. Приятно же взять кому-то и позвонить. Все девчонки, с которыми она жила в общежитии во время экзаменов, куда-то исчезли, кто-то, как и она, провалился, кто-то поступил и задрал нос. В общем, она купила билет. На последний сеанс. Это был фильм о неграх. Как им несладко в ЮАР. Расисты зачем-то распродавали трупы в разные страны, как будто там своих мало... или что-то она не так поняла. Весь фильм стрекот вертолетов, вопли, удары, звон разбитого стекла. Прогрессивный журналист предупреждал, что страна рухнет, если и дальше будут притеснять негров, ведь негры кричат на улицах Соуэто, что им нечего терять, кроме своих цепей, — и в чем худшая из ошибок? — делать так, чтобы неграм нечего было терять. Так и случилось: они взбунтовались. Бедняги. В этом фильме было слишком много треску и огня, она устала и пожалела, что пришла. А по окончании увидела сторожа-пожарника, отворяющего двери: это был какой-то белокурый донжуанчик, смотрел с наглой ласковостью.