Томас Пинчон - Рассказы из авторского сборника «Выкрикивается лот сорок девять»
— Мисс Виктория Рен.
Порпентайн улыбнулся, кивнул и стал шарить по карманам в поисках сигарет.
— Здравствуйте, мисс.
— Она слышала о представлении, которое мы устроили с доктором Джеймсоном и бурами[106], — сказал Гудфеллоу.
— Вы вместе были в Трансваале, — восхищенно подхватила девушка.
«Из этой он сможет веревки вить, — подумал Порпентайн. — Ее на что угодно уломаешь».
— Мы уже довольно давно вместе, мисс.
Она расцвела, встрепенулась; Порпентайн смутился и поджал губы, щеки у него побледнели. Ее румянец напоминал закат в Йоркшире или, по меньшей мере, смутный призрак родного дома, о котором и он, и Гудфеллоу старались не думать — а если видение появлялось, то встречали его с опаской, — и поэтому перед девушкой оба держались одинаково осторожно.
За спиной Порпентайна послышались негромкие шаги. Гудфеллоу с подобострастной вымученной улыбкой представил сэра Аластэра Рена, отца Виктории. То, что он не в восторге от Гудфеллоу, стало ясно мгновенно. С ним появилась близорукая кубышка лет одиннадцати — сестра. Милдред поспешила сообщить Порпентайну, что она приехала в Египет собирать коллекцию окаменелостей; она обожала их не меньше, чем сэр Аластэр — большие старинные органы. В прошлом году он объездил Германию, вызвав недовольство жителей многих городков, где были соборы, тем, что нанимал мальчишек, которые трудились по полдня, раздувая мехи, и недоплачивал им. «Не то слово», — вставила Виктория. Сэр Аластэр рассказал, что на Африканском континенте ни одного приличного органа не сыщешь (в этом Порпентайн вряд ли мог сомневаться). Гудфеллоу высказал слабенький восторг по поводу шарманки и спросил, не приходилось ли сэру Аластэру упражняться на этом инструменте. Лорд пробурчал в ответ что-то недоброе. Краем глаза Порпентайн заметил графа Хевенхеллер-Метша, он выходил из примыкающей к холлу комнаты, держа под руку русского вице-консула, и о чем-то мечтательно рассуждал; месье де Вилье вставлял в разговор короткие бодрые возгласы. «Ага», — подумал Порпентайн. Милдред вытащила из сумочки большой камень и предложила Порпентайну его рассмотреть. Это был камень с ископаемым трилобитом; она нашла его недалеко от места, где был древний Фарос. Порпентайн не знал, что сказать, — этот недостаток был у него издавна. В мезонине был устроен бар; Порпентайн вызвался принести пунш (для Милдред, само собой, лимонад) и взлетел по лестнице.
Пока он ждал у стойки, кто-то коснулся его руки. Порпентайн обернулся и увидел одного из тех двоих, с кем он сталкивался в Бриндизи. «Славная девочка», — сказал незнакомец. Насколько он помнил, это были первые слова, с которыми опекуны обратились к нему за все пятнадцать лет. Порпентайн мрачно подумал лишь одно: приемчик припасен для особых кризисных случаев. Он взял напитки, изобразив ангельскую улыбку; повернулся и стал спускаться по лестнице. Сделав два шага, он оступился и упал: все покатилось, запрыгало, раздался звон бьющегося стекла, и по ступеням брызнул пунш, сваренный из шабли, и лимонад. В армии его научили падать. Он робко взглянул на сэра Аластэра Рена, который ободряюще закивал.
— Я однажды видел, как это проделывает парень из мюзик-холла, — сказал он. — Но вы куда лучше, Порпентайн, честное слово.
— На бис, — потребовала Милдред.
Порпентайн достал сигарету, припрятанную на случай, если захочется курить.
— Как насчет ужина у Финка? — предложил Гудфеллоу.
Порпентайн поднялся.
— Помнишь типов, которых мы видели в Бриндизи?
Гудфеллоу невозмутимо кивнул, на его лице ничто не дрогнуло, не напряглось; Порпентайн восхищался своим напарником в том числе за это умение. Вдруг послышалось:
— Мы идем домой, — Это буркнул сэр Аластэр, резко дернув за руку Милдред. — Постарайтесь без приключений.
Порпентайн понял, что ему придется играть роль дуэньи. Он предложил еще раз сбегать за пуншем. Когда они поднялись в бар, человек Молдуорпа уже исчез. Порпентайн просунул носок ноги между балясинами и быстрым взглядом окинул публику внизу.
— Его нет, — сказал он.
Гудфеллоу протянул ему бокал пунша.
— Жду не дождусь, когда увижу Нил, — щебетала Виктория, — пирамиды, сфинкса.
— Каир, — добавил Гудфеллоу.
— Да, — кивнул Порпентайн, — Каир.
Ресторанчик Финка находился в аккурат на другой стороне рю де Розетт. Они метнулись через улицу под дождем, плащ Виктории надулся, как парус; она смеялась, радуясь каплям. В зале публика была исключительно европейская. Порпентайн увидел несколько знакомых лиц с венецианского кораблика. После первого бокала белого фослауера девушка разговорилась. Цветущая и непринужденная, звук «о» она произносила со вздохом, словно вот-вот упадет без чувств от любви. Виктория была католичкой, училась в монастырской школе неподалеку от дома в местечке под названием Лардвик-на-Фене. Это было ее первое путешествие за границу. Она только и говорила что о религии; одно время она думала о Сыне Божьем так, как любая юная особа размышляет о подходящем женихе. Но вскоре поняла, что никакой он не жених; он держит целый гарем монашек в черном, увешанных четками. Не в силах противостоять такой конкуренции, Виктория через несколько недель покинула монастырь — но не лоно церкви: печальноликие статуи, аромат свечей и ладана, да еще дядюшка Ивлин стали средоточием ее безмятежной жизни. Ее дядя — бывший разбитной бродяга — раз в год приезжал из Австралии, откуда вместо подарков привозил столько бесподобных баек, сколько сестры могли воспринять. Виктория не могла припомнить, чтобы он хоть раз повторялся. И главное, она получала достаточно материала, чтобы в промежутках между его наездами творить собственный игрушечный мирок, колониальный миф, с которым и в котором она могла играть — совершенствуя, исследуя и переиначивая его. Особенно во время мессы, ибо здесь уже имелась сцена, драматическое поле, готовое принять зерна фантазии. Дело дошло до того, что Бог у нее носил широкополую шляпу и сражался с туземным Дьяволом из числа антиподов земли — во имя и ради благополучия всех Викторий.
До чего велик бывает соблазн кого-нибудь пожалеть; Порпентайн то и дело поддавался этому искушению. Сейчас он мельком взглянул на Гудфеллоу и подумал с восхищением, которое жалость делает отвратительным: гениальный ход — рассказать о Джеймсоне. Этот знал, что нужно. Он все знает. Как и я.
Это необходимо. Порпентайн уже давно понял, что так называемой интуицией владеют не только женщины; у большинства мужчин это свойство не выражено и раскрывается или болезненно обостряется только в таких профессиях, как у него. Но поскольку мужчины живут в основном реальностью, а женщины — мечтами, то дар предвидения остается в основе своей женским; поэтому так или иначе всем им — Молдуорпу, Гудфеллоу, двоим из Бриндизи — приходилось отчасти превращаться в женщин. Возможно, установление «порога сочувствия», преступать который никто не смел, было своеобразным проявлением признания.
Но не все можно себе позволить — например, закат в Йоркшире. Порпентайн понял это, когда был еще новичком. К человеку, которого надо убить, или к людям, которым собираешься причинить зло, жалости не испытываешь. К агентам, с которыми работаешь, также должно притягивать лишь esprit de corps[107], и не более. И уж точно запрещено влюбляться. Если, конечно, вы хотите быть удачливым шпионом. Одному Богу известно, через какую борьбу прошел Порпентайн в ранней юности; но так или иначе он остался верен упомянутому принципу. Взрослея, он приобрел весьма изворотливый ум и был слишком честен, чтобы его скрывать. Он воровал у уличных торговцев, к пятнадцати годам освоил все премудрости карточной игры, мог убежать, когда не стоило ввязываться в драку. В один прекрасный день, крадучись вдоль конюшен по переулкам Лондона середины века, он постиг важнейшее правило «игры ради самой игры», которое по неуклонному вектору вело его к 1900 году. Теперь ему казалось, что любой маршрут со всеми ответвлениями от него, аварийными остановками, стокилометровыми уходами от преследования остается случайным и не ведет к конечной цели. Безусловно, это было правильно, неизбежно; но не открывало глубинной истины, поскольку все они действовали не в старой знакомой Европе, а в области, покинутой Богом, в тропиках Дипломатии, чьи границы им запрещалось пересекать. Следовательно, ему приходилось играть роль идеального английского колониалиста, который, пребывая в джунглях один, каждое утро бреется, каждый вечер одевается к ужину и свято верит в принцип «во имя Святого Георгия никакой пощады врагам». В этом, безусловно, была занятная ирония. Порпентайн самому себе показывал язык. Ведь оба противника — и он, и Молдуорп, — каждый по-своему, позволили себе непростительное: они прониклись местным духом. Так уж вышло, что оба агента забыли, на какие правительства они работают. Казалось, что, несмотря на нечеловеческие ухищрения и изворотливость, таким, как они, в конечном итоге не избежать краха. Что-то должно было произойти, но что именно или хотя бы когда — поди угадай. В Крыму, в Шпичрене, в Хартуме — какая разница? Но внезапно в развитии событий произошло выпадение или скачок: представим, как некто, утомившись от хлопот, донесений в Министерство иностранных дел, парламентских резолюций, ложится в постель и засыпает, а проснувшись, обнаруживает у своих ног призрак, который ухмыляется и вещает всякую абракадабру, — бедняга уверен, что так и должно быть; не потому ли наши герои восприняли грядущий апокалипсис как повод для большого подведения итогов или как возможность окинуть взглядом век уходящий и свои собственные пути?