Валерий Залотуха - Свечка. Том 2
Я прожил тогда в Городище неделю в ожидании, что вода спадет, и я все-таки окажусь в «Маяке». Вода спадала, спадала, спадала, а потом вновь стала подниматься – говорят, где-то открыли какие-то шлюзы, и я уехал.
В те разливные дни я и познакомился с Марьей Михайловной, милой доброй женщиной, старшей медсестрой детского инвалидного – торопилась на работу, и я ее подвез. От нее и услышал один из диагнозов – алалия – отсутствие речи, связанное с поражением головного мозга. Общаясь потом с подопечными Марьи Михайловны (если можно назвать это общением), я вспоминал наш последний спор с Золоторотовым, то, из-за чего мы поссорились и я уехал из «Маяка».
Мы спорили о гимне, о нашем, российском гимне…
В том, что нынешний ни в какие ворота не лезет и неприемлем ни при каких обстоятельствах, у нас разногласий не было, как не было разногласий в том, что этому безобразию придет в конце концов конец, но, что касается нашего будущего движения вперед, тут мы заспорили. Лично я обеими руками за то, чтобы вернули исторический глинковский гимн, а что касается слов, то мало ли у нас поэтов, прекрасных поэтов, Евгений Александрович Евтушенко тот же, живой, можно сказать, классик, Золоторотов же выступает за то, чтобы нашим гимном стала песня «Я люблю тебя, жизнь».
Нет, согласен, песня замечательная, и текст, и мелодия – всё, но все-таки это песня.
«С этим гимном наши люди начнут улыбаться», – сказал тогда Золоторотов.
Вспоминая его слова, глядя на живые человеческие дрова, я с горечью и злостью думал: «В сегодняшнем российском гимне должно быть одно слово: алалия. И всё! И никаких больше слов, и никакой мелодии, только: алалия, алалия, алалия, алалия…»
Как-то в разговоре с Марьей Михайловной мы вышли на ту странную и страшную историю, слышанную однажды от моих дефективных собутыльников, в которой «Хорок херовек харуху хором харили. «
В самом деле, в начале девяностых, «когда ужас что было», в Городище появилась благообразная, хорошо одетая, таинственная пожилая женщина, можно сказать старуха, хотя язык не поворачивался назвать ее старухой… Несомненно, она была богатая, у нее было с собой много денег и всем, кто просил, она их давала. Ходила по инвалидным домам и интернатам и раздавала деньги…
Думали, иностранка, из бывших русских эмигрантов, которые стали приезжать и в такую глушь. Говорили даже, что это та самая генеральская дочка Попова, целый год не пускавшая большевиков в Городище, что не убита она была своей сестрой, а тайно отпущена, а с колокольни сбросили куклу в человеческий рост, была, мол, в генеральской семье такая.
Раздавала деньги, помогала, а потом была изнасилована группой постояльцев Иванкинского индома.
В больнице она кричала, что их всех надо убивать, твари неблагодарные…
Марья Михайловна бросила на меня смущенный, растерянный взгляд и проговорила тихо.
– А за что их убивать? И кого они должны благодарить…
3Этой истории Золоторотов не знает, и я не стал ему рассказывать, хотя он встречался с той женщиной и даже провожал в последний путь. Да и не о ней сейчас речь…
Очень любопытно, хотя и не бесспорно Евгений Алексеевич рассуждал о чудесах, когда я с большим трудом вывел его на этот разговор. Он знает и признает только два чуда: природу и семью. Все остальное, все эти исчезновения, появления, проявления, явления, стояния, видения и пр., и пр. – все это вызывает у него сочувствие и смущение. Когда я рассказывал, как трое суток стоял в очереди, чтобы приложиться к поясу Богородицы, он так сочувственно, если не сказать иронично, на меня посмотрел… Хорошо, что ничего не сказал, а то бы поссорились.
В золоторотовском доме нет никакого красного угла, как у нас с женой в Трехпрудном, с лампадкой и большим количеством образов. У них всего одна икона, которая стоит на крепкой полке посреди стены в гостиной – в большом, обгоревшем на углах киоте за закопченным стеклом, за которым с трудом можно разглядеть Семистрельную… Я конечно же спросил, и Золоторотов охотно рассказал, что она, видимо вынесенная кем-то из горящей церкви, переходила из рук в руки и даже была причиной нешуточных разборок, пока после очередного шмона не оказалась в руках тогдашнего Хозяина. Он-то и сунул ее при освобождении Золоторотову, сказав с привычным в адрес заключенного раздражением: «Унеси ее на волю от греха подальше». «А почему я?» – решился Золоторотов на вопрос, на который в любой другой ситуации не решился бы. Хозяин удивленно вскинул брови – он тем более вопроса не ожидал, и заговорил, возвышая голос и переходя на крик: «А потому что тебя, дурака, первого освободили. Понял? Свободен!»
Все это Евгений Алексеевич рассказывал с улыбкой, а то, как со справкой об освобождении пробирался по стране с большой завернутой в газету иконой под мышкой и как каждый постовой считал своим долгом его остановить и потребовать объяснения, что это за предмет культа, откуда он и почему, – со смехом.
«Хотя некоторые крестились», – прибавил вдруг он.
Впрочем, какого-то особого религиозного отношения к Семистрельной в золоторотовской семье я не заметил, как мне показалось, ее почитали больше как семейную реликвию, разве что Кира была убеждена, что икона чудотворная и обязательно одарит ее мужем, красивым, богатым, «пусть и не молодым»…
– Сомнительные чудеса питают сомнительную веру, а природа и семья – чудеса несомненные, – сказал однажды Золоторотов.
– Рыжики? – спросил я, имея в виду природу.
Золоторотов понял меня и засмеялся.
– И рыжики в том числе.
Про семью Куставиновых я говорить не стал: и для меня та семья – несомненное чудо.
А кстати, рыжиков вокруг «Маяка» – море!
О своей матери он рассказывал сдержанно, с интонацией вины в голосе, с трудом удерживая лицо…
В той золоторотовской папке, помимо «Собак и кошек…», письма Геры из Израиля и других бумаг, лежало довольно странное приглашение на свадьбу – первая полученная им в заключении корреспонденция. На длинной раскрывающейся открытке с двумя целующимися голубками было написано замысловатым типографским шрифтом:
Приглашение на бракосочетаниеПою тебя, бог Гименей!Ты соединяешь невесту с женихом.Ты любовь благословляешь —Бог новобрачных.Бог Гименей, бог Гименей!
Многоуважаемый Евгений Алексеевич!
Имеем честь сообщить вам о бракосочетании Петра Аркадьевича Черняева-Бастардова и Анны Андреевны Твёрдохлебовой, имеющее место быть пятого апреля сего, двухтысячного года от Рождества Христова в Центральном дворце бракосочетаний (бывш. Грибоедовский) города-героя Москвы в десять часов поутру с шампанским и поздравлениями, с последующим их отбытием в Крым для проведения медового месяца в родовом имении жениха в знаменитом своими виноградниками селении Бастардо.
Подарки и денежные подношения благосклонно принимаются.
Неявка по уважительным причинам принимается к сведению.
Жених
Невеста
Свадьба то ли с жуликом, то ли с сумасшедшим с дворянско-подзаборной фамилией Черняев-Бастардов, к счастью, не состоялась, тут, как говорится, помогло несчастье – мама скоропостижно скончалась.
Рассказав об этом, мой собеседник надолго замолчал.
А об отце Евгений Алексеевич говорил радуясь и смеясь. Отец не верил в свою смерть, похоже и Золоторотов не верил в принесенное из далекой мордовской зоны об этом известие, да мне самому иногда начинало казаться, что веселый старик с лысым черепом, крепкими челюстями и могучими руками появится однажды в «Маяке» и воскликнет сипло и басовито: «Ох и ловко!».
О зоне, где провел три с половиной года (вместе с предварительным заключением получилось четыре), Евгений Алексеевич рассказывал сдержанно и просто, и при этом глаза светились счастливым светом.
Слушая его рассказы об обиженных, я не раз смеялся…
Кстати, внешней причиной того, что они там, в «Ветерке» уверовали, был ветер, точнее – тяга в печи кузницы, куда герой моего романа сунул трижды переписанный «Левит», когда внезапно на промке начался шмон. Тяга подняла рукопись в воздух, а ветер разнес их над зоной и опустил на головы опущенных.
А у собачки была ложная беременность, у них это часто бывает.
Ну и главное, хотя непонятно, что во всей этой истории считать главным…
– Основное состояние там – одиночество, нервное, напряженное одиночество: все время среди людей и все время один…
Золоторотов произнес эти слова тихо и доверительно, вздохнул и продолжил, говоря так, как будто говорил их не раз:
– Жизнь на зоне уныла и однообразна, души пустеют и скукоживаются, причем не только у заключенных и охранников, но и у тех, кто остался на воле. Это, знаете, как со смертью, с насильственной смертью – убивают не одного, но всех, кто знал убитого и любил, пусть не до смерти, но тоже убивают – мать убитого, любимую убитого, детей убитого…