Петер Эстерхази - Harmonia cælestis
На сей раз объятие было только одно.
С нами он поздоровался с сакраментальными шуточками: юные графы, контесса, дорогой майореско — все как обычно. Братишка в ответ только ухмылялся, я сиял от восторга, сестренка молчала.
Когда он склонился, чтобы потрепать меня по щеке, я почувствовал, что он выпил. Отца я даже про себя никогда не называл пьяным. Выпивши, подшофе, на взводе, навеселе. Такие слова приходилось слышать. Да еще: «Матяш, в каком вы виде!» Когда отец напивался, матери было стыдно за него. Потом это прошло, и ей было стыдно уже только за себя, но позднее уже никто и ни за кого не стыдился, оставалось одно — как-то все это вынести, пережить. Однако прошло и это.
— А ну повторите! — вскричала вдруг мать на кухне. Они часто дурачились, но на сей раз это была не игра. Роберто что-то прогудел ей своим виолончельным голосом. — Вон отсюда! — крикнула задыхаясь мать.
— Вы меня прогоняете? Вот вы как, моя дорогая Лилике! — Он рассмеялся. — Вы отказываете мне от дома?! Вы хотите сказать, что я здесь — персона нон грата?!
— Убирайтесь.
Стало тихо. Мы прислушались. Послышались звуки какой-то возни, и опять тишина.
— Вы впадаете в крайности, ваше сиятельство!
— Вы мне угрожаете? Это вы-то?!
— Ну что вы! Как вы могли подумать, Лилике!
Роберто захлопнул за собой дверь, как иногда, в редких случаях, делал это отец.
Мамочка вошла обессиленная, понурившись, едва переставляя ноги, лицо ее — то бледнеющее, то вспыхивающее — трудно было узнать, на нем отпечаталась слабость, но стоило ей заговорить, как вся она преобразилась, голос звучал решительно, гневно. Глаза ее так сверкали, будто мы тоже были в чем-то перед ней виноваты. (Был у нее такой взгляд: «Вы, мужчины!»)
— Вы знаете, что это был за тип? — Мы серьезно кивнули. — Отныне вы этого человека не знаете.
Брат не понял, как это можно не знать человека, которого знаешь, ведь не знать можно только того, с кем ты не знаком. К тому же нам было велено не просто не знать, а не знать отныне, то есть делать вид, что мы якобы не знаем его, хотя на самом-то деле мы его знаем. Весь вечер мы репетировали это «якобы». Один из нас был Роберто, а другой пытался не узнавать его. Потом мы менялись ролями. По ходу репетиции мы, в частности, поняли, что человека, которого мы отныне не знаем, отныне полагается также презирать и даже не разговаривать с ним.
Но за что мы должны презирать Роберто?
Сестренка, мелочь пузатая, то ли совсем ничего не понимала, то ли сразу все поняла, потому что, когда мы из самых добрых намерений включили ее в игру, она, если быть Роберто выпадало ей и мы переставали ее узнавать, ударялась в отчаянный рев.
А в комнате плакала мама.
Перед сном Мамочка велела нам помолиться за папу.
— А разве он умер? — резонно поинтересовался мой смелый братишка. И получил от матери оплеуху, наотмашь, почти отцовскую. Младший брат в отличие от меня — я-то сразу же демонстрировал меру боли и несправедливости — никогда не плакал, но тут заревел и он. Мать обняла его. Она не выделяла его среди остальных детей (не выделяла вообще никого, ну разве что, самую малость, меня, своего первенца); зато братишку, за смуглую, тонкую кожу и вьющиеся локоны, обожали чужие и часто ласкали и баловали его; он был красивый, а красота людей радует. И я, правда, слегка, но все же долго ему завидовал.
Когда мы покончили с «Отче наш», я спросил, не помолиться ли нам за Роберто. Мать сверкнула глазами и вышла. И мы — была не была — помолились и за Роберто, пробормотав разок «Аве Марию». Мать верила в Бога по-настоящему, только не понимала, почему ей приходится столько страдать.
— Первородный грех, сударыня, первородный грех, — ухмылялись мы, возвращаясь с Закона Божьего, — вот и выслали вас из сада Едемского, в поте лица есть свой хлеб. Раньше, Мамочка, думать надо было, а теперь уже ничего не поделаешь.
Мать с тех пор не встречалась с Роберто ни разу. Я же встретил его на следующий день. Может быть, мне не стоило с ним встречаться, но иначе я не увиделся бы с отцом.
181Страха я не испытывал. Мне казалось, что полагающуюся на сегодня порцию страха (а в том, что она полагалась, сомнений не было) я уже наперед отбоялся вчера, у почты. Я вышел из школы и, по обыкновению, собирался включиться в игру третьеклассников (я гонял с ними мяч на равных!!!), когда ко мне подошли два мильтона, те самые, которые вчера увезли отца. Сцена была — прямо как в кино, отчего я повел себя с ними вызывающе, полагая, что преимущество на моей стороне.
Они предложили проехать с ними, давай, мол, садись, малец.
Во-первых, я не малец, у меня есть нормальное имя. И вообще, лучше бы не здесь, на глазах у всех.
Я повернулся и направился к их машине — «Победа» с урчащим мотором стояла чуть в стороне. Окликнуть меня третьеклассники не осмелились, но я видел, что они все видели. Еще бы не видели, у них глаза на лоб полезли от изумления. Мильтоны смущенно следовали за мной. Я знал, что они дали маху, поскольку наверняка брать меня нужно было «без лишнего шума». В противном случае они просто зашли бы к директору, так ведь нет — торчали тут, стараясь не привлекать внимания, что, естественно, бросилось всем в глаза. И вышло ни то ни се.
Я не знал, куда садиться, на переднее или на заднее сиденье. И от этого все же начал бояться.
Я должен еще попрощаться с матерью.
Мильтоны заржали.
— Ишь ты, выискался! Герой семьи!
От этого ржания у меня опять прошел страх. Мне надоели эти качели: так боюсь я или не боюсь, черт возьми?! Стиснув зубы, как стискивал их вчера отец, я запел про себя «Витязи, вперед, вперед», «Родди МакКорли» и «Кевина Бэрри», а также швабскую песенку в аранжировке отца — и все это, разумеется, исполнил немой лев. Сидевшие впереди даже не догадывались, какой царственный зверь угрожает их жалким жизням. Спеть Гимн я не смог только потому, что в машине нельзя было встать. По этому поводу придется еще проконсультироваться с отцом: как быть, когда сталкиваешься с подобного рода непреодолимыми препятствиями? На эшафоте — иное дело, там человек стоит воленс-ноленс. А что делать, к примеру, в сидячей ванне?
Я повернулся и, встав на колени, глянул в заднее овальное окошко. Скалистый утес Осой был похож на чье-то лицо, на чью-то смотрящую на меня голову. А коль уж я встал на колени, то заодно прочитал молитву.
— Сидеть, — рявкнули мне, как собаке.
182Кажется, никогда еще я никому так не радовался, как обрадовался тогда Роберто. Машина затормозила у милицейского отделения в Сентэндре. Мне велено было ждать. Я снова немножко попел, слегка клацая зубами от страха. Нужно было выбирать: или петь, или плакать. Но поскольку плакать было нельзя, я не плакал и, следовательно, забыл о страхе; но чувствовал себя точно так же, как в Чобанке, на главной площади, где в последний раз видел отца: не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой. Только голова на сей раз не болела.
— Разрешите, ваше сиятельство! — вдруг склоняется в проем распахнувшейся двери Роберто, склоняется, будто слуга, я узнаю его черную как смоль маковку с небольшой проплешиной, которой раньше не замечал.
— Роберто, Роберто! — совершенно забыв о наказе матери, бросаюсь я к нему на шею и думаю: ладно уж, как-нибудь потом, в подходящий момент, я его не узнаю, а пока что я обнимаю его, утыкаясь ему в плечо, Роберто, мой дорогой Роберто!
Он неожиданно быстро обрывает сцену с объятиями и увлекает меня за собой.
— Бежим? — спрашиваю я.
— Можно сказать и так, — не оборачиваясь, отвечает он.
— Тогда быстрее, быстрее!
Он останавливается, оглядывается на меня: да нет же, мы не бежим. Не имеет смысла.
— Понятно, — киваю я, совсем уже ничего не понимая. Но главное, я и не желаю что-либо понимать! Что для меня необычно. Мой портфель остался в машине, но Роберто машет рукой, и это я понимаю так, что больше он мне не понадобится, мне больше не придется учиться в школе, чему я, как неисправимый отличник, не слишком рад.
Поспешая за Роберто, я постоянно отстаю от него на два шага, мы несемся мимо каких-то домов по узеньким, поднимающимся и опускающимся улочкам и неожиданно оказываемся у Дуная. Река широченная. Мы спускаемся к самой воде. Будь мы лошади, думаю я, мы сейчас бы напились с ним вволю. Светит солнце, и дует холодный ветер, мы прогуливаемся вдоль берега, как двое старинных друзей. Как двое взрослых, во всяком случае. И я, соответственно удлиняя шаг, стараюсь идти с ним в ногу. Я жду. Мне хотят сказать что-то важное. Мы стоим, повернувшись к Дунаю.
— Ты знаешь, что такое политика?
Я, разумеется, знаю: Москва, коммуняки. Роберто кривится, непонятно, улыбка ли это или презрение, и если презрение — то к кому. Как бы там ни было, сейчас это вопрос политический. Из Папочки сделали политический вопрос. Теперь не имеет значения, совершил ли что-либо человек или нет, он-то знает, что мой отец (Роберто скривился) забияка весьма осторожный и едва ли мог в чем-то участвовать, скорее всего, мой отец не сделал вообще ничего, но главное сейчас — кто что мог совершить, важным, опасным сегодня стало возможное, а не реальное; реальное никогда не опасно, его по идее, in thesi[153], можно всегда ухватить за шкирку, с реальностью забот меньше всего, ну получит человек год, два, сто лет или ничего, в точном соответствии с параграфами инструкций, или, как встарь говорили, законов. Иное дело — возможность!