Петер Эстерхази - Harmonia cælestis
— Я не знаю.
— Как это вы не знаете! Все вы прекрасно знаете, вы же святая женщина.
— Пожалуйста, Матика, прекратите.
— Там у девок пизды с перцем!
— Нет.
— Там у девок пизды с перцем!
— Это мерзость!
— Что я сказал?!
— Там у девок… пизды с перцем!
— Прекрасно, мой ангелочек. А теперь, будь умницей, обе строчки!
— Не ходи, миленок, в Пецель: там у девок… пизды с перцем.
— Пизды! Четко произноси. Как положено.
— Пизды.
— По-вашему, это пизды?! Говно это, а не пизды. Пизды!
— Пизды.
— Да еб вашу мать, это не пизды, а какой-то скулеж… Да что толку вам объяснять… Если, по-вашему, это омерзительно… Хорошо, попробуем дальше: не ходи, миленок, в Дорог.
— Я больше не могу!
— Еще как можешь, стервоза, пой, иначе я на хер тебя пришибу вместе с твоими щенками, пой, святоша, пой, пока по-хорошему с тобой разговариваю.
— Не ходи, миленок, в Дорог: там все пизды хуже терок.
— Ну ладно, это вы хорошо исполнили. Умеете, если хотите. А ну-ка еще разок, запевай.
— Не ходи, миленок, в Дорог: там все пизды хуже терок.
— Замечательно. Раз от раза все лучше, душа моя. Это просто фантастика… Ну не плачьте… Ведь все в порядке… Спойте теперь тихонько, на ушко мне. Или в шейку… Не ходи, миленок, да не все ли равно? в Пецель, в Дорог…
В педагогическом колледже одной из ее специальностей было пение, и Мамочка пела красиво, с чувством.
179Идея хорошего братика была не столь простодушна, как можно было подумать. Ведь в ней заложена не только, да и не в первую очередь какая-то там вселенская доброта, гуманизм, скромность, снисходительность, ласка вкупе с некоторой долей елейности — отнюдь нет, хороший братец должен тебя любить. Брат должен любить брата. То есть быть в одиночку хорошим братцем нельзя, мы взаимозависимы, и как бы мы ни распределяли, ни спихивали роль доброго братца на другого, участвовать приходилось всем. Так вот хитро было задумано.
Весь вечер 5 ноября я старался быть хорошим братцем. После приступа тошноты получается это обычно лучше. К тому же я был напуган. (Да еще как!) И тем, что видел, и тем, чего не видал. Я решил считать все увиденное сном, хотя знал, ничего мне не снилось — я отлично помнил свисающий из моей ноздри кусочек морковки, очки отца с раскрытыми дужками и его застывшее, каменное лицо, помнил и лошадей, и лесистые склоны Гордой Кручи, но поскольку, кроме меня этого не видал никто (даже отец!), то можно было считать, будто все это мне приснилось.
Про свой сон я никому не рассказывал. Но, похоже, маме тоже что-то приснилось. Не обращая внимания на нас, она расхаживала туда-сюда, прикуривая одну сигарету от другой. Это «туда-сюда» нам не нравилось, нам нравилось только, как она курила. Вскоре она вышла в сад, и тоже: «туда-сюда», сигарету за сигаретой.
Дядя Варга был человек симпатичный, но не любил, когда тетя Клотильда (подолгу) болтала с Мамочкой, мол, как бы чего не вышло. Но поскольку он много времени проводил со своими гвоздильщиками, тетя Клотильда спускалась к нам посудачить с Мамочкой и помочь по хозяйству. Зубов у нее не было, мы смеялись над нею и относились к ней свысока, как к утратившей власть Бабе-яге. По-моему, она об этом догадывалась. Когда мы с ней мастерили мою пятерку (революционный кол), она несколько раз смотрела на меня с какой-то болезненной укоризной. В тот момент я, конечно, над ней не смеялся, потому что нуждался в ее помощи. Дядя Варга был ее вторым мужем, первый погиб на Дону на советском фронте.
Она присоединилась к Мамочке, взяла ее под руку, и они, как подруги, стали прохаживаться по саду.
— Только нельзя волноваться, Лилике. Не волноваться нужно, а ждать. Не потому ждать, что это поможет, а потому, что так нужно. Если кто-то ушел или, скажем, кого-то забрали, то его нужно ждать, а там уж как выйдет — или вернется… с этим, или принесут… на этом, вы понимаете, Лилике; может, быть вам матерью Гракхов… Ждать нужно крепко, с такой же силой, как та, что его у тебя отняла. — Они неожиданно перешли на ты. — Ждать нужно вожделенно и страстно, сосредоточенно, беспощадно. Кто потерял надежду, тот может быть многословен, но ты должна быть скупа на слова. Всякое слово, сказанное и несказанное, нужно взвешивать, одно за другим, вслушиваясь во время, минувшее и грядущее, видеть следы, уводящие вглубь, улавливать тайные знаки, которые, может быть, не заметил другой, пробираясь по лабиринту отведенной ему судьбы. Никогда не ждать легкомысленно, словно бы между прочим, словно гость на пиру богов, рассеянно ковыряющий яства кончиком вилки. Ждать красиво, великодушно. Ждать, как в камере смертников ждешь последней минуты, еще отпущенной тебе тюремщиками. Ждать всю жизнь, ждать до смерти, ибо это есть самый главный дар человека. Не зря же, Лилике, ждать способен лишь человек.
— И собаки, — рассеянно обронила мать.
Ведь она (тетя Клотильда) ждала очень долго и знает, что это такое. Бедный Бела заставил ее познать всю горечь и тяжкую радость ожидания. Кто такой Бела? Тетя Клотильда только закачала головой, словно бы говоря, ну подумай, сообрази. Мамочка хлопнула себя по лбу и попросила великодушно простить ее, она все понимает.
На самом деле мать мало что поняла. Она ждала по-своему, с ужасом, и вся глубина того ужаса, вся до последней капли, передавалась нам. (Есть две разновидности ожидания: одна порождает страх, другая — унижение. Испытывая первую, человек боится за близкого, или за себя, или за обоих, или — реже — за что-то еще. Испытывая вторую — переживает унижение. Тетя Клотильда говорила о первой разновидности ожидания, а моя мама на деле переживала вторую.)
Лишь поздно вечером она успокоилась, от нее повеяло таким покоем, как будто Мамочка присоединилась к движению хороших братиков. Между тем хорошим братиком невозможно быть слишком долго. Как невозможно долго сидеть под водой. Собственная доброта — это еще куда ни шло, но когда наблюдаешь сияющее натужным гуманистическим румянцем лицо противника, когда и дел-то всего — воздвигнуть из кубиков некоторую конструкцию, то волей-неволей в тебе пробуждается жажда в ту самую минуту, когда брат твой с триумфом готовится водрузить треугольную крышу на вершину построенной башни, еле заметным движением выбить из основания башни нижний кубик. Братец твой, понимая, что мир сей погряз в грехе, разумеется, знает, что сам по себе нижний кубик с места не сдвинется, для этого кто-то умышленно должен его сдвинуть, и потому в диком грохоте рушащейся конструкции, от которого наша матушка содрогается, как от удара грома, умудряется на лету ухватить падающий кубик и нацелиться им прямо в щиколотку злоумышленника, но тот наносит ему упреждающий удар ногой, ну и понеслось; короче, пока башня разваливается на куски, слышны крики и вопли, «как будто кого-то режут».
В таких случаях один из нас легко получал затрещину. Если конкретно — ее получал мой братишка. В любой хоть сколько-нибудь спорной ситуации затрещина, будь то рациональная и практичная материнская или редкая, но всегда значительная, обладающая, я бы сказал, высшим смыслом отцовская, непременно доставалась ему. Причина отчасти состояла с том, что он был и в самом деле подвижный ребенок, «шкода» и «бедокур», отчасти же — в том, что мину хорошего братика я умудрялся удерживать на долю секунды дольше, чем он.
— Подлый Яго, — подводила итог Мамочка, однако распределение затрещин от этого не менялось.
Мало-помалу мы привыкли к тому, что на извечный следовательский вопрос «кто это сделал?» почти машинально называли младшего брата, который подчас, в соответствии с истиной, пытался оправдываться, отрицать, защищаться, приводить какие-то аргументы, спорить, оказываясь во все более жалком и безнадежном положении, что я констатировал с презрительной усмешкой: этот несчастный еще унижается в попытках найти оправдание, вместо того чтобы с гордо поднятой головой признать свой поистине мерзкий поступок! Самое интересное, что младший братишка не обижался на выпадавшие на его долю несправедливости, а напротив, сносил их даже с некоторым достоинством и гордостью. Впоследствии, когда я напомнил ему об этом, он только пожал плечами. Хороший братец.
180Еще до того как кому-либо из хороших братиков, включая и нашу Мамочку, пришло в голову дотронуться до воображаемого, но всегда существующего нижнего кубика, в дом, как бывало прежде, ворвался Роберто (и уж он-то поддал этот нижний кубик самым грубым, бесцеремонным способом, башмаком, — и все, что только могло, беззвучно рассыпалось на куски).
Я сразу понял, что он привез новости об отце.
— Ах, Миклош! — бросилась ему на шею Мамочка. Он обнял ее и, покачивая, слегка задержал в объятиях. Мать всегда так встречала его, но не всегда была такой перепуганной, а кроме того, для полноты картины недоставало отца, который с ухмылкой смотрел на него и разыгрывал нетерпение, когда же и он сможет обняться наконец с другом.